Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных

.



Объяснительное: этот дневник - публикуемое законченное литературное произведение.
Аллоль Блальдье - персонаж. Автор сего - Stadler
Высказывание мнений приветствуются, более того, писавший будет чрезвычайно признателен.
За объяснениями и в поисках записей о процессе написания - к автору в дневник.
Из этой истории на вас взглянет замкнутое пространство...


_
URL
  • ↓
  • ↑
  • ⇑
 
17:25 

От автора.

Cogito
Итак, вторая жизнь Аллоля закончилась.
В паузе перед началом третьей, пока что находящейся в черновиках, предлагаю Вам высказать своё мнение, обсудить, задать вопросы... Всё, что хотелось бы сказать или узнать. Пожалуйста. Автору будет интересно (и полезно).
запись создана: 29.03.2011 в 10:47

11:34 

Cogito
Алхимическая реакция одиночества и темноты в колбе замкнутого пространства, в результате которой возник я: пространство, создающее себе автора. Художник прошёл его насквозь на своей дороге ввысь. Может быть, призыв продолжить путь в Его последней картине значит для меня начать путь… Не искать, куда – главное, чтобы осуществилось откуда. Смотреть на мир за стеклом – какой же он? Нелепо было бы полагать, что он меня ждет, чтобы любить или ненавидеть. Просеребриться сквозь него тонкой, незаметной линией всполохов. Куда? Не за Художником: я не бог, не тот, кто может вести за собой кого-то, одновременно создавая впереди новые миры. В Никогдето – мой живой, дышащий этюд другой реальности, завершать его. Не станет ли оно новым замкнутым пространством? Для меня – нет, но возможно, для кого-то другого, как эта, созданная кем-то неизвестным комната – для меня, с тем лишь отличием, что это пространство будет не физическими четырьмя метрами, а безграничным духовным миром. Для кого? Для продолжения моей жизни в чьей-то лучшей, для эволюции. Художник, ведь это – путь? Твоя пуля не только освободила тебя от тела, она ещё и пронзила мою колбу…
За стеклом солнце сверкнуло в чьих-то золотящихся волосах… Альмин, это ты зовёшь меня? Во дворе тонкая фигурка – не понять, юноша ли, девушка ли – помогает ребёнку строить что-то, кажется, домик из белых пушинок и сухих травинок. Выбегаю из подъезда – её уже нет, но кто-то походкой, напомнившей бы старому артисту лёгкий танец, перечёркивает улицу, рисуя карту такого города, где можно было бы найти готические соборы и торгующих цветами красавиц. Кидаюсь за ним – и устремляюсь в другую сторону, где гитарист заклинает музыкой змею-улицу, но это слишком похоже на бегство от неё, если вглядеться в порывистые движения. За отзвуком прозвеневшего смеха – за всполохом плаща – за ликованием солнца на стёклах чьих-то очков – пытаясь догнать все подсказки, что оставил Художник в этом мире…

10:41 

Cogito
Добровольно распластан закат: всё для губ твоих, ночь, утоляй! Величайшая алхимическая реакция за окном, в ней – всё, что нужно, чтобы понять суть сталкиваний и разрывов компонентов мира, так образно-ясно и так глубоко по своему смыслу, что, наверное, никто этого не замечал, и я – случайно, как случайно каждое чудо в жизни человека, отдавшегося сознательному: с закрытыми глазами – кистью по палитре, и этот составляющийся из иррациональности и доверия к ней цвет. Я помню все штрихи, из которых разворачивается портрет, но пока что не знаю, какого цвета каждая новая линия. Отбросить кисть и рисовать пальцами, трепетно, словно проводя по телу, почти касаясь губами нарисованных рук, как окунаясь: ночью – в закат, темнотой накрывающего одиночества – в Его непостижимый цвет, дышать в них, тяжело и неосознанно, но не дотронуться окончательно и не разрушить. Позволить желаниям с полными горстями воспоминаний властвовать, покрыв чёрной краской разум. Ощущение черноты ночи, слишком густой от одиночества и – дождался! – отречения от бесполезного себя в пользу иррационального: чернота не может быть вылита – вовне, не может быть выпита – внутрь. Разглаживаю эту дурманную мазь, становящуюся второй кожей, более чуткой к ночным повелениям и слияниям – руки, скулы, плечи, чёрное на нейтрализованном белом, так никогда и не сказанном; касаться картины и понимать, что она написана почти тем же переживанием, моим глубинным – о Художнике, таким же густым и терпким, как опрокинутая на меня ночью чернота.
Я не умею рисовать и припадаю к бумаге, как к любимому, это одни бессильные касания в попытке почувствовать Его – невыразимо прекрасного, невыразимо, невыразимо… Я ничего не создал, я хочу отклика, а не творить, хочу, чтобы картина была дырой во времени к прошлому, к живому Альмину, к Нему прикоснуться. Я не умею рисовать и не рисую. Отбросить кисть, кисть не нужна, прикрывающаяся тем, что на ней – краска: распознать, что она – лезвие. А по картине нужно – самым чутким, губами, но – они слепы и неповиновенны, ими не рисовать, а подчиняться, но мне – некому, нечему: не умею, не могу, бумага безмолвна, от неё нет отклика. Единственное невыполнимое желание обессиливает, хочется опуститься на пол и закрыть лицо руками в красках – не для того, чтобы плакать, а для того, чтобы кожей полнее почувствовать и понять наконец: густой обман на ладонях, каких бы возможностей он ни таил в себе, чудодейственный, я не могу.
Обессиливает. Комната плывёт в тёмных разводах, нечётких крупных мазках – я всё заляпал своим порывом, оставляя каждый новый звук следом краски, но это не выплеск режущего душу наружу, а подтверждение его. Почти ничего не видеть и от этого двигаться бессмысленно-свободно, как в опьянении – так-то я рисую… Художник же исполнял у мольберта строгий танец, пропуская сначала каждое движение через себя и лишь затем, идеально выверенным – к картине: клонился к листу и, словно вдруг найдя точку опоры кистью, отталкивался, оставляя штрих… Сложить в воображении родной профиль из сотни резких полосок – вот же Он, потянись к Нему замирающее-восхищённым вдохом, воскресая и надеясь, вставая из себя – упади ещё ниже, упади на пол, упади глазами в слёзы, голосом – в спазм, запрокинь голову и почувствуй горячие дорожки по щекам, они – к Нему, но по несовершенству всего твоего – вниз.

12:35 

Cogito
В оправе ночи сверкает отколотая часть белой драгоценности, луны – а Альмин, наверное, видит другую её половину оттуда, где он – по ту сторону неба… В кажущийся чуть прозрачным её свет влита моя надежда на встречу, ведь он течёт в два мира: вниз с неба, сюда, и вверх, за него, к Художнику. Эти струи слишком невесомы и неверны в сравнении с солнечными, чтобы направляться только вниз, они наверняка бывают и в краю моего любимого. Он опустит руку в причудливый, гуляющий по реальностям поток, который передаст ему, что я помню и знаю. Лунный свет отправится дальше, из прихоти сшивая самые разные реальности своими тончайшими, незаметными струйками, водопадами или озёрами. Кристальное игристое вино – для кого этот одушевлённый напиток, который может быть случайно открыт в роли собеседника достаточно одиноким пьющим? Поговори со мной, если твоё настроение тоже кружит в самом себе, не находя чего-то, о чём оно не знает, но что зовёт его, ежеминутно меняя центр притяжения… Проникая в подсознание старых миров, затапливая сады и отпечатки легенд, ты не найдёшь центра, а я не найду его, метаясь по снам и этюдам преображённой реальности… Не думаю, что вместе мы сможем отыскать это что-то скорее, но как для блуждающих по коридорам замка, нам будет лучше держаться вместе: твоя память пройденного и моя способность анализировать. И поднявшись в одну из самых высоких башен, мы выглянем из окна и будем долго смотреть на твою мать, луну: может, она позовёт тебя, и ты поднимешься к ней, чтобы рассказать о ненайденном, а может, она будет в это время снаряжать в путь другой поток…
Можно молиться по невидимым в потоке знакам, можно принять их за ноты и сыграть мелодию Грига, а можно поверить, что это твои же стихи, переписанные кем-то из другой цивилизации на их языке – кем-то таким же, не спящим по ночам и окунающим лицо в лунный свет, чтобы удостовериться по ненавязчивому отталкиванию в собственном существовании, эфемерном и немного ненастоящем, как пахнущий невозможно сладкими цветами дым, когда-то подаренный сном. Не оставляй меня, не становись ненастоящим полностью, не рассеивайся… Если мы оставим нашу встречу незавершённой, то всё, что мы в неё отдали друг для друга, выльется, и ничего не будет, словно ничего никогда и не было, словно и меня не было… Потому что я не верю в себя – как в загробную жизнь, которой не будет, если человек не создаст её себе сам, пока он может мыслить и творить. А доказать своё существование можно лишь создавая что-то, хотя бы вместе с кем-нибудь, если не хватает права и решимости для самостоятельного творения.
Из чёрного в белое, из белого в чёрное – падать, путая верх и низ, забывая или не зная, где цель, отрекаясь от прошлого себя с каждой обессиливающей переменой и поэтапно умирая, уменьшаясь – а итогом будут созданные узоры… Что я должен делать, для чего мне дали эту жизнь, этот разум и сердце, руки музыканта и фантазию, самостоятельную, сравнимую с северным сиянием?...
Ночь – чей-то огромный агатовый зрачок, следящий и не соглашающийся на разговор… Я – не ювелир… Я – музыкант: обвею её струями звучного серебра и подарю эту подвеску… кому? Тому, кто первым с этой ночи коснётся моих губ. Это дерзость, но ты станешь моим матерьялом, великая ночь. Пух из тёмного стекла – ты такая на ощупь, станешь огранённым символом. Эта чёрная красота с разгадываемой прозрачностью – для равнодушного к управляющей мной антитезе чёрного и белого, такого же, как они, совершенного, но находящегося в родстве с цветом, знающего тайные пути по оттенкам и то, с чем он связан возможностями своей власти – это человек, который мудрее меня, чёрно-белого, мудрее Йарты и Тагаяна, тот, кто расскажет мне бесконечный цвет, как синь Художника – как направление к смыслу.

07:32 

Жизнь в промежутке между выдохом и вдохом

Cogito
Между первой частью истории, только что закончившейся, и второй, предстоящей, проходит лето.
Этот промежуток жизни Аллоля наполнен (если только пустоту можно наполнить) случайными всполохами - им написанными текстами.

Комнаты

10:29 

Десятое.

Cogito
Сидеть на холодной лестнице – чем выше, тем легче, но я слишком устал, мой десятый этаж недостижим, как заоблачность… На этой же лестнице спят бездомные, пьют неприкаянные и кто-то иногда вслух читает Бродского – этот кто-то исчез, когда я однажды вышел к нему, чтобы послушать, и теперь не появляется. Самые тяжелые ви´ны, те, что не прощаются – всегда нечаянные, всегда вывернутые бесталанным исполнителем наизнанку добрые побуждения. Окна в соседнем доме светятся по-разному: желтоватые, голубые, оранжевые. Наверное, это зависит от вида одиночества: параноидальное, ледяное, душащее… Не хочется никуда идти, ничем дышать. Должно бы пропарывать жуткой бессмыслицей, а нет ведь, терпимое. Наступает вечер, а мне даже думать не о чем… На всех желаниях налёт бессмысленности – чем его сшоркать? Даже на вертикали лестницы я ничего не могу понять, на важнейшей организующей мир оси. Наверное, я уже не этим координатам принадлежу.
Специфика замкнутости в том, что пространство, выдохом теряющее какое-то измерение (не глубину ли с высотой, ибо выход – в подъёме или погружении), становится плоскостью и сворачивается в полый конус. Лишается трехмерности, в которой можно путешествовать, приобретает обязательное направление – время, распрямившуюся дорожку часовой стрелки, и финальную точку, в которой сойдётся, соединится и закончится всё: жизнь обитателя и отведённый ему воздух. Чем явственнее осознаёшь свою в этот конус помещённость, тем сильнее он заворачивается – становится у´же, длиннее и сложнее. Всё равно неизбежно сходится в точку. Хочется сразу изъять из себя всё для этого необходимое, уничтожить, стать неспособным перемещаться, замереть на прерванной дороге, не оправдать настроек фигуры, не дать ей исполнить существование и самому исчезнуть…
Как это привычно: свивать мысли образами и в сложившейся картине ставить себя тёмным штрихом – тщательно подыскав укромное место или с размаха бросив куда попало. Правильно ли это? Может быть, нужен какой-то другой путь для протянутых между мной и действительностью соединяющих мыслей, не проходящий через образность – через ограничение в способах выражения и понимания себя же? Не потому ли я постоянно ошибаюсь, слишком поздно находя несоответствия между отражениями в моих мыслях и действительностью? Хотя что тогда? Слова ещё самовластней. Не знаю… Бесполезно.
А между тем приходит невоображаемое, но такое знакомое: холод по пальцам… И верное: скрипка на коленях. Я всё равно ничего не пойму в запутанных своей странной и возможно неправильной дорогой мыслях – а тоску можно спрятать, оставить внутри инструмента. Она прорастёт другим – скрипка всё преображает, что бы я ей ни доверил. И сорваться, уйти самому из прикосновения смычка к струнам в потоках льющейся из соединения музыки, всегда живущей рядом, другим слоем реальности, и стихией врывающаяся через прорезь между мирами, омывающей и увлекающей с собой открывшего её источник. Века этих открытий натянуты и ощутимы под пальцами, и по ним проходят, наигрывая, вечно белые миры – соприкосновение порождает бесконечные мелодии, серебрящиеся живые изгибы звук за звуком – можно почти дотронуться губами до настоящего, незамутнённого, входящего в этот мир вблизи моих ладоней. Приобщённость…

17:02 

Cogito
В ладонях, как в гнезде, ютятся неприкаянные, сиротливые мысли, которым не вырасти в сильные, крылатые идеи – поднести их к сердцу, пусть хотя бы услышат стук нечаянно их породившего, виноватого. Оно их не отогреет, оно уже само остыло, давно, ещё когда было маленьким алым цветком, невовремя распустившимся в холодную весну, поверившим, что он сильный, как мировое древо, у подножья которого он пророс… Они почти одно и то же, мысли и холоднокровное сердце: и то, и другое нуждается в тепле извне, чтобы не застынуть сейчас, чтобы ещё оставалось немножечко будущего – на надежду стать лучше. А оцепененье ползёт по миру, затягивает его плёнкой, передаваясь через неотклик. На моих руках засыпает случайно прилегший ангел, такой, каких видели дети в средневековье… Если б оцепененье ещё не коснулось меня, я бы закричал ему: «Улетай, улетай, улетай! Взгляни, на твои крылья уже легли узоры изморози!». Я предаю его молчанием, а вместе с ним – замолкающих детей и птиц. Кома. Оцепененье торжествует. Я могу только кашлять – сильнее, кровью. Открывает глаза и удивлённо смотрит мой ангел: никогда не знал, что такое холод, что он приводит медленную болезнь и разрешает ей остаться у человека. Улетай же, улетай, улетай! Я не прошу тебя забрать с собой к небу мои замерзающие в поднесённых к сердцу ладонях мысли – улетай скорее! Ангел встряхивает отяжелевшими крыльями и не понимает, почему с них сыпется невидимый лёд… Не знает, что это такое – поэтому не боится и не спешит отсюда. А ведь низкая температура – это тоже ожог… Бьёт крыльями, не понимает, почему ему не удаётся взлететь… Мне придётся видеть это…
Кажется, на моих руках дремлет Тагаян… Казалось.
Не видеть бы таких снов в чужом городе, не открывать бы его ночам антологию настроений на самой тревожной странице, чтение заклинаний с которой даёт власть надо мной… И – со мной отправившаяся в путешествие бессонница, слетая с потолка, принимается за нашептывания: «Город ты пьёшь, как цветочный нектар, каждой тиши'нкой, тропинкой, двором, каждым сладким и белым цветущим кустом – город, который тобою в «потом» был так небрежно заброшен, как – старый знакомый, уже не друг, когда переезжаешь вскачь, когда разучился нормально спать, думаешь – это всё из-за мест, и теряешь цель, набирая страх, растущий, как снежногранитный ком – что в городе будет разбит твоём…». Невозможно слушать! До света ещё слишком много времени, чтобы измерять его часами и минутами. Хочется взвыть – непозволительно при фотографии Тагаяна. Странная: музыкант в лесу, лес протягивает и впутывает хвойную ветку в его волосы, и этот жест кажется надёжнейшим залогом его покровительства… Он другой: метка дороги – на плечах странника и на радужке его зрачков, привыкших впитывать просторы и потерявших бы силу среди стен города. Он больше похож на юного Художника, чем на себя-сейчас. Письмо ему – немедленно: если он был таким, то не потерял ли этого полностью среди подворотен и переулков, засасывающих как плату за проход кусочки душ (потом кто-то уставший проходит по ним и собирает живую трепетающую дань, а город-таксидермист доведёт людей, всё больше оставляющих и теряющих, до состояния статуэток). Только бы успеть!
«Жду рассвета, как письма, которого мне никто не напишет, кроме тебя. А ты не знаешь о моём ожидании. Иначе бы уже летели лёгкой рукой набросанные строки, врезаясь в преграды, теряя слова и настигая меня ласково-сильным объятием на крыше, где я пытался бы первым в городе поймать плещущие из-за горизонта рассветные краски. Но нет, нет – каждая стукающая со стенных часов секунда обозначает короткое «нет»: ты не напишешь мне. Сколько я ни просил бы шёпотом в темноту (такие расстояния, как наши, только шёпотом – по невероятности – преодолимы, правда?) – ты не услышишь, твой сон сегодня слишком крепок, чтобы принимать сигналы других душ. Ты устал? От чего? Я устал от ожидания. А ты ждёшь чего-нибудь ещё? Рассвета, письма, контрольного выстрела простой и злобной утомлённости, после которого неизменно падаешь в худший из своих снов? Вряд ли. Ты – в далёком городе, где новорожденная весна оберегает дыханием спящих, творит по ночам маленькие чудеса, чтобы порадовать их с утра: приглашает назавтра солнце в гости, будит воду в снегах для ручьёв, правит осанку старым деревьям и напоминает им о цветении, раззадоривая. Я хочу к тебе, в северный город, где весну – ждут, где до рассвета – спят, где по вечерам крылатые люди Инисеи поют песни, собираясь вместе, а днём работают, чтобы веселее потом отдыхалось. Напиши мне, когда проснёшься, сразу, как только откроешь глаза – что угодно, хоть самое ожидаемое: что в нашем городе началась весна и что ты скучаешь обо мне. А я обещаю дождаться рассвета.»
Не то, что нужно было, но теперь спокойнее… Мой город на самом деле – невольник Тагаяна: образ музыканта, тайного молодого правителя, преобразует его в непознанное, а ожидание цветенья деревьев – в таящее перспективу нового очарования марево… Или это чужой город с маньячеством по испытанию холодного оружия – сосулек величиной с ногу лошади – заставляет вспоминать об оставленном с примесью пьяняще-размывающего желания возвращения к музыканту… Целые ледяные миры, перевёрнутые Олимпы, грохотающие о мостовую – и в то же время нога лошади, вороной ночной лошади, ненакормленной… Бред-бред-бред, спать-спать-спать… Скоро-скоро домой…

13:07 

Cogito
Когда не за что бороться, чувствуешь себя ненужным, как старый корабль, который ни к чему тому времени, в которое он приплыл – а начинал путешествие он увитым гирляндами цветущих надежд, выкрашенным всеми красками мечтаний, которые он везёт с собой. Словно время, проведённое в плаванье, разнится с тем, что прошло на суше.
Замотаться в петли из неосуществлённостей и затягивать их по одной в зависимости от настроения: не любил, не успел, не воевал, не решился, когда мог спрыгнуть с самой высокой ветки дерева тогда, в детстве. Моя жизнь – попытка читать конспекты снов, много упустившие, сократившие в надежде на то, что вспомню – а я уже не могу, всё каждый раз стирается шоком от пробуждения в пустоте утра… В вакууме, который мог бы высосать из меня всё, что угодно – да только ничего не осталось, кроме бумаги, а она даже ему не нужна. Каждая неосуществлённость – белый сухой листок вместо деревца, а какой мог бы быть лес… Это всё, что оставлено мне – ожидание бумажной смерти, бесплодные попытки отодрать символы от страниц и построить из них фигурку… Они могут соединяться, но, нераскрытые, не желают подчиняться моей идее – я не могу говорить с ними, что делает меня бесполезным для них. Небо, да кому же я нужен!
Я хотел бы повести тебя гулять по горячайшему песку где-нибудь, где жарко настолько, что даже немного не веришь в окружающее, но где возможно дойти до алмазной воды. Или по прохладной траве в росе, молодой, ароматной – там, где можно попасть в горы, если идти целый день, или к ледяному озерцу, в котором купаются чешуйчатые малахитовые легенды. Но самое забавное, что тебя нет, мой собеседник, к которому я обращаюсь – тишина по старой дружбе соглашается посидеть рядом, позволяя называть себя как угодно. Ты, тебя, тобой – все эти слова, так нежно дающие отзвук в сердце, оказываются иллюзией или же в правдоподобнейшем случае – сочетанием букв на бумаге… Буквы – в горсть, соединяя их, собирать твой чёрно-белый образ из их чёрточек – который мгновенно рассыпется, если я рискну его обнять, распадётся на буковки, снова торопящиеся на бумагу, неудержимые даже воображением… А за каждой отдельной буквой – звук, но и сказать этот образ невозможно, составленный из хаотичных, случайно удерживающихся вместе линий… Это катастрофа… Ни облика, ни звука, недвижный образ, неживой ТЫ, неприступность или несуществуемость смысла в отдельных: т, е, б, я – и не могу, не знаю! Кому мне молиться, если молитва – это тоже слова?! Забери меня отсюда! Художник! Любимый! Нет, не то… Тот, кому я верю… Как? Путеводный? Какое слово?!... Как тебя позвать… Я бессилен, как и мои слова. Заберите… Хоть кто-нибудь…
Я звал. Пришла Инисея. Не знаю, почему она внезапно решила ехать ко мне через эти опасные неожиданными прозрениями сумерки… На земле ничто не тянет так, как небо, а в небе огромной птицей нападает смертельное желание почувствовать землю – как сказать это словом? – а вот если приходит Ино, то уже не захочется, чтобы она ушла. Смотрит с опаской. Скажет ли что-нибудь?
– С тобой что-то случилось?
– Да! – рывок к ней, не отшатнулась, можно доверять. – Они на самом деле не то, что мы пытаемся ими объяснить! Они предлагают нам помещать любые проявления разума в коробочки, каждое из них – коробочка. Для чего, Ино? Ты знаешь? Может быть, это заговор? Может быть, мы – их слуги? Чего они от нас хотят?!
– Кто? – держит за руки.
– Слова, Инисея! Тише, не говори, – переходя на шёпот…
– Слова? – смотрит в сторону, не хочет говорить об этом. – Возможно. Но есть музыка.
– Она слишком неуловима…– безнадёжный взмах руки. – Кажется, будто ты внутри неё, и в то же время – она не твоя, она далеко. Когда слова уходят – это хотя бы заметно.
– Музыка… Музыка никого не оставляет…
– Да с чего ты взяла?! Потому что она всегда с тобой? А ты знаешь, почему так? Потому что она для тебя – божество! А божество сдерёт с тебя всё живое, вырвет, вытянет – так поступает любое из них! Любое – просто кидает на алтарь!
– Зачем ты так говоришь?
– Я не отдал бы себя на заклание.
– А ты нужен сам себе?
Чёрт… Не бей, Инисея, не добивай… Только и могу – уронить голову на ладони…
– Тише, – гладит по волосам. – Слушай.

11:49 

Cogito
И всё-таки ночь чем-то связана со мной. Сегодня, торопливо собираясь из моей комнаты под укоризненным взглядом утра, она забыла – или оставила? – кусочек от своего шлейфа, кусочек знания.
Познание и создание – это и есть смысл. Истина, данная в руки темнотой – мне – то ли из прихоти, то ли из неразгадываемых мотивов – в состоянии уженесна-ещёнебодрствования. Данная (давшаяся?) безвозмездно, но требующая трудной и тонкой работы, которая будет приложена к ней, чтобы она не исчезла, не рассеялась: думать, почему она такова, и доказывать – мне, без подсказок, с ощущением веса ответственности, как раз такого, какой мне под силу держать. Это как задание, даваемое – кем? чем? – ученику на вступительном экзамене в высшее, выше уже не будет, учебное заведение, где ректором – вечность, а диплом – бесценное осознание жизни не зря, не ради исчезнущего себя, не ради продолжения как физиологии – а ради эволюции знания, ради эволюции человечества или хотя бы высоких особей его, которые будут поставлены в условие этого знания.
Почему создание? Потому что направленное познание хоть и бесконечно, но до мельчайших, ни к чему не приложимых разделов дробится, которые связывать в деятельные гениальные живые системы дано слишком немногим – а остальные неплохое умы будут с зависящей от способностей частотой заходить в тупики, останавливаться у преград и страдать. Поэтому им нужно не только разнимать и узнавать, но и собирать частички познанного по-иному вместе – чтобы познавать и это наравне с тем, что предлагает природа и жизнь. Человек – это создатель. Позволить себе быть демиургом – это нужно человеку, его душе, чтобы почувствовать свою творческую мощь (катализатор любой сознательной деятельности) – и чтобы расширить круг познаваемого, внести в категории исследования различия между уже имеющимся и человеком созданным. А также – чтобы почувствовать ответственность. За создаваемое – и через неё понять, что ты также ответственен за познаваемое. А создание невозможно без познания – как рисование кистями без красок. Потому что не зная, как работают детали астролябии, ты не соберёшь из них и другого механизма. И чем лучше ты знаешь, тем больше в твоей власти возможностей соединения используемого в качестве деталей, больше мастерства сыграть на разноуровневых смыслах, больше разнообразных решений для каждого вопроса и тем дальше могут уйти направленные вперёд расчеты.
Познание и создание нужны друг другу, их должно быть двое, потому что при крушении единственного смысла человек умирает, а при крушении одного из двух – может держаться за второй и восстановить по нему тот, что был разрушен. Конечно, помимо этих канатов, держащих человека и не дающих ему упасть в бессмысленность, нужны и более тонкие привязи, хотя бы для того, чтобы человек не упал, пока плетутся канаты – ведь с ними нельзя спешить и допускать ошибки, которые могут привести к катастрофе. Какие угодно привязи – это уже индивидуальный выбор – удовольствие от материального аспекта существования, семья, участие в спектаклях социума… А может быть, что-то из них станет частью канатов – любовь, к примеру – но нужно следить, чтобы то, что ты хочешь вплести (или вокруг чего плести сам канат) было достойным, и доля его волокон не превосходила долю чистого познания или создания, иначе это будет подмена. И тот, кто сбалансирует на должных уровнях познание и создание, станет гибким и неуловимым творцом, по своему желанию свободно перемещающимся в интеллектуально-творческом пространстве, тем, кто сможет лучше других понимать созданное людьми, и тем, кому будет, чему учить других.
Стоит вспомнить метафизиков: они указывали на сложную, почти невидимую дорожку, которую можно почувствовать лишь талантом, и с которой так легко незаметно уйти в безболезненные или смертоносные ошибки при недостаточной его чуткости, недостаточной силе связи таланта с сознанием и с Абсолютом – ведь ему нужно держать творящееся между Абсолютом и сознанием творца в момент создания, и одновременно с этим постоянно чувствовать тропинку, путь, пройденное и ожидающееся. Поэзия – познание в форме создания. Когда человек в состоянии творения, то есть в точке максимального выхода из материи (талант вытягивает) и, следовательно, доступности нематериальным потокам, он ведом языком, великим, тем, что много старше его, несоизмеримо опытнее, но тем, у чего нет человеческого: мгновенности ощущения, быстроты существования и сгорания, а значит, и быстроты получения метафизического ответа. Наверное, человеку, вопрошающему, только в редких случаях удаётся заметить этот ответ, в редчайших – как-либо понять, истолковать для себя, пропустив через меняющие его фильтры несовершенности восприятия и неумелости толкования, а иногда кощунственно – и через бездушные трафареты своего желания… И человек пытается снова и снова, бесконечно задаёт вопросы… Так и должно быть, и это – смысл всего, который никогда не может быть завершён.
Теперь, когда у меня есть знание, мне хочется к Инисее… Теперь и я могу что-то дать ей.

11:33 

Из-за смерти

Cogito
И даже в акте смерти Альмин проявил себя, как Художник: кровью от выстрела – тёмной узорчатой бабочкой – закончил картину. Идея дороги отделяется от самой тропинки и поднимается выше, над горизонтом, проходит сквозь игры пространства, которое предлагает ей решить загадку, и устремляется… Не ясно – куда, а помнящие смерть очертания изящных крыльев так близки к ней… Как временное пристанище или обозначение границы, за которую не пройдёт тело, и нужно только преодолеть притяжение крови, чтобы продолжить путь. Может быть, это то, что шептал себе перед выстрелом Альмин: преодолеть, продолжить… Может быть, это то, что Он хотел сказать рисунком, оставить кому-нибудь найденное.
Вкрадчивое свечение надежды пытается просочиться сквозь плотное переплетение безответно мрачных вопросов «куда?», но безнадёжно. Лишённое возможности шевельнуться, отхлынуло, затаив обиду и пообещав себе подавить желание проникнуть в моё сознание.
Это повторяется каждый оборот суток, каждый раз, когда солнце приходит проведать застрелившееся солнце и плачет над обагрённым горизонтом, виня себя и сгущая свою тоску в темноту. Убившее себя небо последним усилием натягивает саван из траурных облаков, а ветер воет от своей пули в агонии, и хлещет потоками дождь – прозрачная кровь. Самоубийство природы – но ей позволено воскресать, чтобы повторять его бессчётное количество раз.

11:01 

Cogito
Попытка оправдать потерянность и бездействие пребыванием в пути: я – попутчик тоски, ищущей исхода. Фигуры в блестящих стальных корсетах – плащ их кровь – не верят. Я могу лишь отвернуться и безразлично наблюдать, как струится туманом чей-то вздох, ни с кем не признающий родства. Хозяева уже поражены временем, и не мне их спасти… Опустошение в наказание – истончённая рука подписывает бумагу, протягивает мне. Беру в ладони – превращается в серо-фиолетовые лоскутки, поднимающиеся выше, темнеющие и со стоном смыкающиеся сводами. Я – внутри пустующего собора, того, о котором думала самая крайняя фигура в ряду, тонкая, словно молоденькая девушка, так же, как и остальные, прятавшая лицо за иллюзией незнакомости. Заменила мой приговор – зачем ей это? – на что-то другое, придуманное ею. Что это будет?
Неровные клочья тишины, пыльный воздух, в котором не смогла бы жить музыка. И фортепиано в углу. Влечение… Кончиками пальцев – по белоснежным клавишам, каждая из которых соединена тончайшими созвучиями с одним из оттенков тоски. Сыграть ли? Своды тянущим безмолвием молят о музыке, инстинкт – музыкант! – просит звука, но и от мысли о нёй же разрывается в испуге: не стало бы сыгранное на этом инструменте ещё одним оружием тоски, чтобы обездвижить и выпить меня… Отдаться притягательному ощущению полированных – кем? – клавиш под пальцами, играть только для него, как целовать только Тагаяна – почти то же самое. Где-то под сводами, не отходя от окон дремавший, свет просыпается и тянется ко мне – оценить искушённым взглядом знатока танец рук. Ему нравится. Хочет забрать меня себе. Делает звуки чуть заметной паутинкой, накидывает на окно поблёскивающей занавесью и, став от этого чуть холоднее, начинает исполнять своё искусство: отражается, искрится, поблёскивает, переливается, рассыпается кристаллами в собственных волнах. Постепенно вовлекая предметы, играет на всём, что наполняет собор, и зовёт. В игре света и предметов становятся явными отношения материи и Эйдоса – я тоже хочу вступить, узнать это о себе. Свет окликает меня – протягиваю руки. Проникает под блеклую кожу и тянет… притягивает к окну… Делает меня ещё одним слоем стекла – я прозрачен и открыт для света. Я хрупок и так просто могу быть разбит.

12:53 

Cogito
Тагаян не знал, что делать. Он уже не плакал о Йарте – моей чёрно-ледяной незнакомке, пытавшейся что-то изменить – а я ведь не нашёл её, хотя чем могло быть посещение видения, как не призывом… Тагаян испуган – боится меня. Я и сам его боюсь: странный этот Блальдье, никогда не знаешь, что он решит сказать и сделать. Тишина мучительно закручивается в тугую пружину, грозящуюся разорваться и разрезать наматывающееся на неё ожидание, куски которого расстреляют нас. Он не выдержал, и:
– Тебе никогда не было страшно оставаться наедине с собой? Ты не счастлив… Ты не боишься самоубийства?
– Не счастлив. На «счастлив?» – «нет», но не «несчастен».
– Разное?
– Внешне не выражено, внешне – нормален. Но это хуже. Если просто не счастлив – это гниение. А если катастрофа – это страсть. Право на прочувствование трагедии – уже некоторая свобода. Хуже всего несвобода, связанность, запрет на обозначение себя и отграничение от других, пусть и через трагедию – через страсть. Аристотель, трагедия, патос, – кивает, читал. Понял бы, и не читая. – А вирусом суицидальных мыслей я переболел в юности, – улыбаюсь, ничего в ответ, сминаю и выкидываю неестественную форму губ. Первый щелчок тишины, принимающейся свивать свои кольца. Нет, он не выдержит, он будет говорить.
– Я помогу тебе? Скажи, как?
– Вряд ли. Ты сможешь только влюбиться.
– Тебе будет хуже?
– Ты захочешь говорить со мной. Я не умею слушать других. Ты будешь кричать, а я – мучиться от распирающей голову гриппозной температуры. И я никогда не поправлюсь, а ты никогда не докричишься до меня. Ты возненавидишь меня за непереводимое на человеческий язык равнодушие. А возвращаться мы будем молча, по дорожкам, что пробьют твои слёзы на зря истраченном бархате попыток. Изрезанного на неровные полосы и так ни во что и не сшитого. – Зачем, зачем я так делаю?! Ему же больно!
– Мне кажется, ты болен. Может, это переход осени в зиму? Может, ты поправишься к лету? Вспомни недавно прошедшее – оно радовало тебя?
– Я не видел лета. Лежал в больнице. Машина сбила. Ушёл с похорон, дотемна бродил. Вечер был так же мрачен, как и я, поэтому не хотелось ничего видеть, шёл с закрытыми глазами, – что я несу? Плевать, главное – спасти Тагана от тишины, которую он боится. – Похороны философа и любимого – самый зовущий момент, чтобы последовать за ним, но меня дёрнуло в противоположную сторону Никогдето, в то время, когда грань между жизнью и смертью казалась иллюзией, явственной только для тех, кому непозволительно шляться туда-сюда, – догадается ли он, что такое Никогдето? Вряд ли, но наверняка почувствует верно. – Наверное, я ещё не мог перейти в Никогдето, минуя физическую смерть – поэтому мне довольно грубо напомнили о моей материальности. И белый пустой кусок времени в больнице вместо цветущего насыщенными мыслями и красками лета.
– Так нельзя, нельзя… – восстание благородного негодования: он романтик, мой молодой музыкант с душой без покровов. За что его так?... Зачем ему я? Меня не вовлечь в это высшее горение, для которого нужен простор, а не изоляция. Он грустен.
– Аллоль, тебе нужно лето.
– Ты подаришь мне его? – всё-таки с улыбкой. А он серьёзен:
– Да.
Как же мне не причинить тебе боли, Тагаян?...

16:30 

Cogito
Ты научил меня, что смерти нет, что есть только дорога, расчленяющая жизнь своими поворотами, спусками и подъёмами на обособленные переживанием отрезки. Научи же меня подняться чуть выше, чтобы идти не по колкой поверхности, усыпанной осколками чьих-то раскрошившихся жизней, а по стелющемуся ковру отрешенной безразличности – или воображения, преображающего дорогу в фантазийный лес, блуждание в котором доставляет неизъяснимое удовольствие – но чтобы не было растворено чувство направления. Или, может быть, стоит составить сухие бутоны моих идей в собственную дорогу к горизонту, чтобы кто-то, танцуя, прошёл по ним в огненное небо, ни цветка ни нарушив… Пока я – по скалам вдоль обрывов, по сухим пустошам, по руслам ручьёв сквозь ледяной туман – и втыкая в чёрное небо цветок за цветком для кого-то. Преодолеть per aspera для чьего-то ad astra, прижигая верой все раны, ибо пока я дышу и иду – я цвету…

17:04 

Смысл вынут.

Cogito
Эти кусты пристально смотрели на меня несколько минут, пока я притворялся, что не замечаю уколов их холодных острых взглядов. Я обернулся – они тотчас спрятали иголки пытливых взоров, притворились ни в чём не замешанными, неодушевленными растениями. Чувство расползающейся по моему лицу улыбки – как химия по воде. Я её разгадал, рассекретил, распознал, эту якобы невинную пенистую зелень, в каждом листочке злобно рычащую на меня. Но за что она меня ненавидит? Не я дал этой сущности облик кустов, пассивную, скучающую от себя форму. Мне кажется, что всё должно быть наоборот: та хищная, трепещущая и жадная до жизни концентрация, воплощённая в ветках и листках, должна была бы иметь моё тело, а я – являться растением. Наверняка она со мной согласна, наверняка ей хочется прокусывать чьи-то жилы, бежать, кричать, бунтовать. А мне не нужно ничего из этого; моё сознание было бы удовлетворено созерцанием: так ему удалось бы разглядеть что-нибудь и, может быть, что-нибудь наконец понять. Куст, я бы с огромным облегчением поменялся с тобой обликом, если бы знал, как. А я ничего не знаю. Кто допустил эту ошибку, умудрившись перепутать меня и куст?!
Я ничего не знаю, у меня есть только бесконечные вопросы, открывающие через свою бестолковую суетливость непомерную пустоту моего сознания. Если я ничего не могу постигнуть (жизнь слишком быстро меняет кадры), то для чего тогда я живу? Разве я просил такой жизни? Нет. Она мне не нужна, отдайте её тем алчущим движения и действия созданиям, которые заточены в кустах, камнях… Не хочу, чтобы меня ненавидели только за то, что я человек – я ведь в этом не виноват.
Остановка. Я оправдываю себя, а губы скручивают тугой жгут улыбки, будто отдельно от меня думают о чём-то противоположном. Я не хочу злорадствовать, но почему же таким диким оскалом отвечаю кусту, я, более слабый, не имеющий в своей природе ничего хищного? Что-то звериное во мне ликует, наслаждаясь бесполезной превосходность моей плоти. На каком-то там уровне я всё же остаюсь неприятным животным, эгоистичным, не несущим в себе никакого разумного начала. Омерзительно. В минуты осознания подобного представляешься себе жрущей амёбой; невольно возникает желание, чтобы поскорее сожрали меня, покончили с этим ужасом и позором.

@темы: о сути

09:50 

Cogito
Хоронили Художника. Много людей, лица – как взрыв конфетти, но за ними – пустота, за несуразными кусочками бумаги. Шелестят-шелестят, хором нараспев вспоминают несущественное, и причитают, единая масса актёропублики. Где, где мой Художник? В коробке, границы которой прикрыты цветами. Будто неразумные бумажные люди, пытаясь оправдать для себя смерть введением её в привычный антураж, надеются ещё и искупить свою оплошность этой запоздалой дарёной роскошью. Они угадали, Альмин любит цветы. Но они угадали случайно. Как Он красив… Но смерть успела наследить на лице. Белоснежный горный профиль – тоньше, спит река белоснежных волос. Усталость медленно ускользает, виновато исправляя следы своего присутствия так, будто её не было. Подходит кто-то, похожий на Альмина, наверное, отец – красив настолько же. Кажется, ничего не понимает из произошедшего, ходит вместе с подвижными бумажными фигурами, оживленными на какое-то время событием смерти. Жизнь Художника, нерастраченная, расплескалась и окончательно расходуется в их движениях. Даже в невероятно ярком неискреннем солнце. Всё, что было у Него, спешно расхищается жизнью, не имеющей на это никаких прав. На искрящийся смех, чтобы раскидывать его отголосками по другим звукам. На незаметное сверкание, перенесенное на капли росы, которые скоро исчезнут. Художник создал себя сам, и это его первое, незавершенное, шедевральное творение, которое сейчас завидующей жизнью усердно рассеивается. Теперь мы сможем видеться только на Его картинах. Я сумею их прочитать и войти, буду жить там, откуда моего любимого не выгонит никто и ничто – в Его реальности.
Похоронили, рассыпали. Художник, любимый, как этот мир тебя растратил!... Смотри: облако, такое, как ты любишь: свободное движение кистью и вытанцовывающая обработка по краям, отходящая от основного направления. Такие облака ты создал. Ты мог, потому что прошёл путь правильно: способность и её осознание – абстрагированность – самостоятельность – демиургичность. Понял, что сможешь, и что сможешь создать; отказал в навязчивом предложении шаблонов миру, стремящемуся к бесконечным повторениям; ушёл от него, погружаясь в собственную реальность и творя её, один, от первого элемента до вершины. Твои картины – это вход и направление, к светлому голубому, спокойному, свободному, к тому, что выше земли и, кажется, выше того неба, которое видно отсюда.

05:52 

Cogito
Читай себя, недописанный текст, узнавай свою боль в каждой строчке, протяни ей душу для вышивания новой абстракции! Космическая вертикаль слабеет, грубо толкаемая безразличием, по ней уже несутся вскачь трещины – ты не успеешь дочитать, Небо упадёт на Землю. Это перевернётся и придавит тебя твоя страница книги, тяжёлая, как тысячи железных миров – задыхайся между двух скал из пергамента, умирай, Аллоль Блальдье! Смотри сквозь сужающуюся щель, как вдохновенно танцует на полотнах ветра твоя агония – обнаженная красавица с драными крыльями. Она дразнит всеми изгибами совершенного тела, взмахивает бронзовым облаком кудрей и, отходя дальше, скалит острые зубки, потому что теперь она будет жить несколько часов вместо тебя. Но красавица не успевает увернуться – Альмин обхватывает её, кидается к тебе, в пространство обречённого, прижимает её к верхней странице – она уходит в текст. Альмин приподнимает лист, но ты уже почти внутри текста, не можешь двинуться и не понимаешь происходящего. Страница падает, сминая и вталкивая в непонятное пленника Аллоля Блальдье и художника Альмина Ольтано.
Это мне снилось. Это я рассказал Художнику. Он грустил: не успевал закончить картину (тёмный горизонт, игры пространства, резвящегося над поверхностью земли). Небо кашляло вместе с Альмином глубоким болезненным громом, но от этого соучастия становилось ещё горче. «Страница упала» – вспышкой непонятного смеха сверкнул Художник. Я молчал. Паутина в углу всегда ловила сны-невидимки, но сейчас она была почему-то порвана и жалостливо протягивала свои тоненькие ниточки вниз, ко мне, будто я мог её залатать нашептываниями. «Аллоль, я хочу в твою музыку, сыграй меня, мне будет не страшно умереть…». Я согласился сразу, но Он будто не слышал, продолжал просить, пряча глаза. Настоял, чтобы я играл на балконе, под дождём – хотел слушать музыку, смешав её с неразборчивым бормотанием больного неба. Я делал всё, как Он просил. Распахнутое окно, темнота внутри комнаты смешивается с сумраком извне. Я играл отчаянную и непонятную мелодию, холод и дождь вторили невпопад музыке, но с тем же настроением. Альмин стоял в тени, прижавшись к стене, шептал что-то. Я знал, чего он хочет. На небе не было звёзд, только тучи, безысходная темнота и ливень. Художник застрелился.

15:43 

Cogito
На спине лежало ровное, плотное полотно света, по-летнему прямого и властного. Он ощущался как руки, спокойные, таящие в себе нерастраченную силу, готовые защитить, если понадобится, и даже без просьбы о помощи. Или как широчайший плед, укрывающий в расточительном добросердечии всё, до чего мог дотянуться, всех, не слушая протестов и благодарностей. Воздух от окна до кровати, пронизанный жизнью в виде лучей, изменяет свою природу и перевоплощается в живое существо, гибрид воздуха и света. Его ласка, обильная, бездумная и не заслуженная мной, становится невыносима. Резко повернувшись к нему лицом (отшатнулся), рвануть штору, нелепую в своей материальности, грязную, но чёрную. Настороженность. Ожидание. Злость. Ощущение: тепло со стороны света, как милостыня – непросящему, даваемая от переизбытка. Не хочу! Это нужно другим, тысячам в тебя влюбленных; я не буду одним из, незначительной частью подтверждения твоей щедрости. Прежде чем предлагать, думай о совместимости даваемого и получающего, думай об этом непременно, если хочешь поделиться частью себя.
Родство и неродство. Я признаю только полное слияние и взаимопроникновение (если нет – дистанция), один на один, как ненасытимые враги или любящие; и только по согласию и одновременному ощущению родства в одинаковой степени. Сложновыполнимые условия? И мне нужен не тот, кто согласится с ними, а тот, кто ответит, что они и у него – те же. Поэтому – одиночество. Вполне в формате города, отличающееся от многих других лишь осознанностью. Хотя… холодное воспоминание…
Сумерки. Совсем рядом – кусочек Неба, тёмного и грустного, неприступного – и всё же неба. Глаза тёплые, во всём остальном – чёрный, непроницаемый чёрный, всепоглащающе-ледяной. Ну взгляни же, взгляни в мою сторону, отдели меня от шумной пестроты вокруг. Нет. Смотрит сквозь скрещенные ладони, сквозь стол и сквозь земной шар на небо Антарктиды, тянет оттуда холод для своей брони. Сейчас она защитит тебя, но что заберёт в плату? Я ведь вижу – глаза выдают – ты не лёд, ты просто свыклась с его оковами и принимаешь их как продолжение себя. Оборви эту зависимость от того, что равнодушно к тебе, пусть оно и сильно, и прекрасно. Иначе ты растворишься в нём. Слышишь? Не слышишь. Слушаешь что-то далёкое, да и ты уже не здесь. Скоро любой порыв крепкого ветра сможет рассеять тебя, как ничем не удерживаемую горстку чёрной пыли. Куда же отправится твоя душа? Туда, к властелину, который примет тебя как должное, как где-то блуждавшую часть. А вдруг она заблудится, потеряется? Оставайся… Давай, я буду защищать тебя. Просто взгляни в мою сторону. Из кафе выгоняют тех, кто зашёл просто погреться. Тебя и меня. Я уже могу сказать «нас».
Вспоминать тяжело. Всё, что связано с ней, слилось в один образ, в тонкую и узкую чёрную полоску, в ощущение цвета. Сначала это было как небольшой посторонний предмет внутри бьющегося сердца, явственно его чувствовавшего. Иногда, чтобы удалить что-нибудь из живой ткани, нужно прибегнуть к хирургическому вмешательству. Я не стал лезть и разбираться, расковыривая измученное подобными операциями подсознание. Не обращал внимания. Ведь не настолько уж чужеродна мне эта полоска, да она и не враждебна.
Метастазы воспоминания начались этой ночью. Мне снилась чёрно-ледяная незнакомка, казавшаяся настолько реальной, насколько может быть таковой тень из сгущенного ночного воздуха, окутанная флёром воображения. Она была как ледяная статуя с человеческой сущностью, как душа, перемешанная с изваянием. Прошла от двери к окну. Нечёткий облик: контуры размыты, почти не видны. Темнота искажала, сливаясь с шёлково-чёрными волосами, но, как на поверхности ручья, на них задерживались лучи. Казалось, локоны из лунного света были наброшены поверх её волос, словно единственный убор невесты, и только они были различимы. Струясь, свет соскальзывал, капал… Всю таинственную и хрупкую фантазию разрушил рассвет, обрушивший тяжёлым грузом своё навязчивое греющее внимание, прогнавший видение, переводя меня в состояние простого биологического сна.

19:59 

Пленник снов.

Cogito
Скрипят и гнутся улицы в фатальном великолепии брызжущих кусков асфальта. Быстротечная, изменяющаяся, живая роскошь разрушения. С предметов стягиваются их оболочки и режутся на пёстрые ленты, а рядом растёт и пульсирует груда серых, чуть трепыхающихся смыслов. Где-то на обочине, среди растений, на пространстве, из которого ещё не выломан каркас реальности – где-то там ещё осталось несколько человек. Один из них дотрагивается до искалеченного фортепиано – неполноценный жалующийся звук просачивается сквозь пуховые комки воздуха и указывает дорогу разрушению. Во время возвращения обратно отзвук был убит птицей с карими глазами, пострадавшей в этом столкновении настолько, насколько были испуганы люди. Он умерла через несколько часов, птица с блеклыми перьями. Её тело превращалось в комок мятой фольги под зловещее крещендо всеобщего Абсурда. Никем не управляемая симфония.
Я слышу её, я чувствую, как звуки проходят сквозь меня, почти не меняясь, словно тончайшие стальные нити: через все частицы организма, поочерёдно приводя их в судорожное упоение. Отчётливы только проколы кожи – отмечаемые цветными вспышками на чёрном фоне, и у каждой траектории боли есть что-то неповторимое, что не позволяет им сливаться в поток. Разные скорости, оттенки, тембры, узоры – не уследить, не запомнить. Множество нитей – самостоятельных произведений искусства, отсутствие времени на рассмотрение… Боль доводит до экстаза и, постепенно истончаясь, исчезает.
Ничего не чувствуя – просыпаюсь, неохотно выбираюсь из нагромождений других реальностей, отмечаю насмешливую неизменность обстановки вокруг меня в этом мире: живопись серыми красками повсюду. Громыхает кандалами дребезжащая радость: выбросить в серое за окном всё серое из комнаты… Не буду этим заниматься, бессмысленно. Головная боль. Снова в сон.

17:48 

Cogito
Первое, что увидел, заходя домой – цветы. Везде, новые, незнакомые – знакомые, конечно, но за время , которое я их не видел, накопившие запас удивительного и сделавшие более явным не замеченное мной раньше. Это не мои, это Его цветы. Вот и Он – на фотографии – искрящийся, смеющийся. Слёту охватывающая тоска, безвоздушным пространством окружающая, спрашивающая что-то и чего-то ждущая. Но не злая, без меня перебесившаяся и уже светлая, не горькая, но с привкусом белого вина. Атлантическими китами-гигантами проплывают воспоминания, важные, весомые, давящие. И всегда Он – с кистью, с карандашом, словно слитым с рукой, не меняющимся, в ореоле растрёпанных лучисто-золотистых волос, переходящих в шлейф сияния; всегда – среди картин или – перед окном – между мной и небом, с выглядывающим из-за спины и безропотно передающим Ему своё сияние солнцем; всегда – сверкающий, любой свет ловящий и усиливающий, чуть слепящий, так, что смотришь на Него и прищуром и невольной улыбкой. Фантастический, горячий, густой тёмно-янтарный взгляд; белые тонкие руки, так похожие на лилии, всегда – летящие. Запоминался в профиль, пишущий, лицом к холсту, насмешливой полуулыбкой – к солнцу, бликами очков – ко мне.
Я пытался понять его отношения с красками, которые колдовским обаянием так на Него похожи, с красками, подчинявшимися Ему с радостью, как принимающие какую-либо идею – беззаветно влюблённому в неё командиру. Неотступное ощущение, что Его картины написаны не Им, что они сами, по собственному желанию возникли. Поток прекрасного, уже где-то сформированный, входил в реальность, и Художник был как бы провожатым, лишь дающим материальное воплощение. Хотя это – всего лишь ощущение. Он и сам не понимал, как мне кажется, своей роли, дурачился по-детски над собой и над тем, что делал. А может, так и надо относиться к творчеству, естественному, как дыхание – с улыбкой, не как к схиме, а как к некой не до конца понимаемой форме существования чего-то, дочернего от духа создающего. Я этого не знаю. Я воплощаю Анализ, разбор уже готового. А Он был Синтезом. Всё, что Он когда-либо видел, слышал, чувствовал – всё в Нём переплавлялось, смешивалось во взаимном изменении в уникальный, чудесный материал, из которого Он творил духовный облик своих картин. Я лишь в восхищении разводил руками и готовил обеды. Нет, я, конечно, тоже писал, но это было по-другому. Желая сразу шедевра и не получая его от себя, нетерпеливо швырял кисть и в другое, так же не подходящее время за неё брался, чтобы снова разочароваться. А когда хотелось – сам виноват – не писал, думая, что всё равно ничего от себя не добьюсь. Слишком много думал, когда надо было просто ближе подойти к себе как к – возможно – гейзеру идей. Он же, интуитивно следуя за своими порывами, всегда умел слушать внутреннюю музыку, переводить мелодии на язык красок. Когда не хватало гармонии, мир предоставлял ему снег за окном, неспешный танец листвы или прекрасно яростную бурю – всё, что есть в природе, готово было помочь, дать совет или частичку себя внимательному Художнику.
Больше всего сейчас мне хочется, чтобы Он снова пришёл. После пережитого катарсиса – желание учиться у Него. Не живописи (не могу, так не могу), а гармонии. Желание её, желание врачевания и регенерации души. Желание жить, искреннее, не вымученное, учиться этому заново.

14:47 

Cogito
Открываю глаза: белая вспышка – это потолок. Сон. Сон –сон – всего – лишь – сон… Сворачиваюсь, сжимаюсь, прячусь под одеяло. Озноб. Пальцы – губами: лёд. Попытка отгородиться одеялом от всего, но внутри – ничуточки тепла. Воздухолёд. А там – если не брать в расчет мою ауру изо льда – плотное крошево чьих-то движений, резких звуков, острых кусков холода, колющих при каждом моём неосторожном желании перемещения. Несуразный, нелепый и раздражающий наполнитель пространства. Отодвинуться подальше. Если бы в моей комнате – то в угол, вышарканное паникой убежище от жизни, иногда тяжеловесно подступающей вплотную, так, что нечем дышать. Или вдруг удаляющейся настолько, что она начинает казаться не более чем иллюзией. В такие дни ярче и рельефнее становятся все мои видения, отодвигают реальность и ставят её позади себя, как декорацию, которую забыли убрать. И это – отрешение, напитанное осознанием того, что так и должно быть. Но оно редко. Всё остальное время идёт в тоске о нём, в баталиях с реальностью или в желании не жить, не быть…
Сейчас – предчувствие анабиоза: сколько мне ещё находиться в этой лечебнице – лучше полусуществовать, не тратить силы, пусть вразрез с моим выбором метода жизни, но – чтобы выжить. Странно: полуубитый и опустошённый – хочу продолжить: интересно, что ещё со мной могут сделать, как приблизят к смерти и каким будет это состояние. Может быть, осознание того, что возможно снова – в полную силу… Напрасное предположение. Утверждение перед собой необходимости собственного существования – самое нужное из всех бессмысленных действий. Чем я всю жизнь и занимаюсь. Я заметил: в самые прекрасные и восторженные, сверх-полные моменты я уязвим, уже сброшенный и обессиленный – я живуч, как простейшее. Что ж, закроюсь. Отсчёт времени ожидания.

Замкнутое пространство

главная