Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
  • ↓
  • ↑
  • ⇑
 
17:36 

Cogito
Сидел и писал в своей комнате с багровыми стенами её обитатель без возраста и оценки таланта. Стены – рёбра, тесновато внутри груди, но настолько уже вжился в полумрак и по стенам проползающие звуки дыхания, что не видит границы между собой и своим обиталищем, считая её плавным переходом. Он пишет, оставляя едва заметные чёрточки тонкими пальцами по пергаменту: бессчётные слои слов, важных, никогда не повторяющихся. Рассказывает сам себе, чтобы не забыть, о том, что видел в своей прежней жизни. О детях, в каждом из которых был он и ещё кто-то, когда-то незаметно потерянный – жаль! – с кем он так и не поговорил, хоть они делили многое пополам: и смешинки, и друзей, и неудачи, и утешения. О путешествиях из города в город по старым дорогам и о лошадях каждого встречного всадника: лошади все добрые, и у них большие грустные глаза, словно они видят всё в будущем встреченных детей. О дивном цирке – шатре чудес, преображённом пустотой, сказочным полумраком и карамельным смехом его золотоволосого хозяина в чудно'м лиловом костюме, позволившего детям на целый вечер стать настоящими артистами и превратившего их во взрослых, невесомо-ловких гимнастов, которые вдвоём кувыркаются под куполом: кто выше, кто веселее – друг для друга и для с улыбкой наблюдающего чародея. А последнее воспоминание – страшное: чёрные одежды над ним, сейчас уже пишущим, и много шевелящихся ладоней, живущих отдельно. И одна белая рубашечка мальчика, маленького, худенького, плечи вздрагивают, плачет. Шевелятся огромные, чёрные – а мальчик всё плачет, и будто забыли его здесь взрослые, превратившиеся в чёрное пятно так, что от них только руки остались и шевелятся, и некому обратно их вызволить, людьми снова сделать. Плачет, плачет мальчик, братец пишущего: ему сказали, что это называется «похороны», страшное слово, уродливое, как в шипах извивающееся чудовище гидра из сказок – только его никто не спешит побеждать. Потом у пишущего будет комнатка внутри, под защитой рёбер, и штрихи светлым по багровому – не важно, сколько, не важно, зачем. Только чтобы не было так же страшно.

13:45 

Cogito
Январь заканчивается – я на три четверти года старше даты освобождения Художника. А Его смерть осталась в этом мире, не ушла обратно, выполнив свою работу, открыв проход из тела умиравшего. Во мне появился какой-то разлом – от выдернутого ростка, тянувшегося наверх – и это она заполняет его, замерзает от холодов сознания и ломает дальше, раскидывая во все стороны трещины с глухим хрустом. Мне – распадаться на куски? Или не успею? Я разрушаем и другим, меняющим мою суть: проникающим и мгновенно оставляющим, но начинающим тянуть душу из тела. Я болен лихорадкой – это знание истины (или что-то, за него принимаемое) задело меня своим дыханием, когда незаметно проходило рядом, кажется, ещё несколько лет назад, и теперь мне снова нужно оно же, только в большей дозе, чтобы упасть в эту болезнь безраздельно, не оставаясь ни в единой мысли разумным и оставляя трещны позади пировать над ненастоящим из меня – или чтобы излечиться. Мне кажется, знание истины совсем рядом, оно как бы в нерешительности, не зная, где остаться, неслышимо проходит между литературой и музыкой, разговором с Инисеей и каменным одиночеством – и я, замирая, сижу неподвижно, стараясь не потерять тоненькое чувство его присутствия в моей жизни, еле сдерживаясь, чтобы не вскочить и не зарыдать, чтобы не испугать его, нерешительного, робкого. Мы когда-то были знакомы, в какой-то непередаваемо короткий момент – не в тот ли, когда я заглядывал в янтарными пещерами развёрстые глаза Художника, углубляясь и пугаясь, зная, что дна не будет ни Его зрачкам, ни моему в них спуску, превращающемуся в падение – но не желая оторваться. Другой воздух, то охватывающее-плотный, как каштановый мёд, превращающий в свою сладость растрачиваемые силы, то почти исчезающий, переходящий в бесплотность, стремящуюся ускорить и усилить каждое моё движение, довести его до неподчинения мне и передать во власть безумных потоков. Внутри Его зрачков хотелось остаться навсегда, отказаться от своей собственной жизни ради бесконечного, никем не контролируемого, лишающего разума, ответственности и всего, что пытается воспитательно повлиять на первобытную свободу души. Чем бы я ни притворялся и как бы ни ускользал от своих мыслей – я всё равно остаюсь не более чем наркоманом Его зрачков…

13:44 

Cogito
Йарта… Моя Эвридика… Ты здесь… Я ещё не написал для тебя песню. Не проводи ладонью по моим волосам – в ответном жесте я почувствую лишь туман под руками, а мне так не хочется верить реальности вместо фантазии… Когда-нибудь я смогу сыграть мелодию о тебе, натянув вместо струн лунные лучи, остатки твоей фаты – чтобы спуститься к тебе по звукам. Или давай перевернём эту историю наоборот: ты выведешь меня из мира мёртвых людей. Мне всего лишь нужно будет не обернуться, уходя. Не обернуться к Тагаяну, к Инисее… Я ведь не могу звать их с собой? К местам, где я счастлив в скобках получаса, тревожа оставшееся шрамами с нежной изнанки памяти, той, что обращена к душе: воспоминания о Художнике, стягивающие прочной проволокой боли и счастья разные реальности в пучок, именуемый моей жизнью. Не заглядывай с испугом мне в глаза – я не смогу смотреть в твои, кусочки чёрного Неба, неправдоподобные своей принадлежностью человеку. Ты стала ближе к своему повелителю, Йарта? Не рассеялась ли ты в нём? Не отвечаешь. С кем я тогда говорю, с тобой ли? Или это только облик твой, за которым чья-то чужая воля, чужие замыслы – посланный за мной, чтобы использовать нашу связь? Прости меня, я сказал ерунду, Йарта… Не отворачивайся… Не понимай меня, просто посиди рядом…
Я часто вижу тебя в других, Эвридика: твои испуганные движения, твой цвет – всё, кроме странных, словно не вполне тебе принадлежащих глаз. Почему ты отказалась от своего будущего? Я нашёл запись в памяти музыкантов: «Через годы и руки – как сквозь приступы чьих-то раскаяний» – правильно ли я её чувствую? Верно ли мной понято расположение безысходности её в том, что череда лет и рук неостановима, а полученные за них раскаяния – чужие?...
А Инисея – твоя сестра… Я не знал, и не догадался бы, если бы не фотографии. Она – ты, если бы по тебе провели кистями с цветом и возрастом. Мир сложнее, чем черное и белое, сложнее, чем одно чёрное – неужели ты этого испугалась? Не потому ли ты отказалась от будущего, сочтя, что оно уже есть – в ней? Только бы не узнала Ино об этой моей догадке… А Художник – будущее Тагаяна. Но из их пары мёртв старший – уступил Тагаяну будущее, не назвав ему предстоящего своей жизнью, предоставив самому решать так, будто этого будущего ещё нет. Или Художник был для него им раньше, до того, как музыкант встретился со мной, до того, как узнал об Альмине… Перепутанные. Почему в обеих парах кто-то из двоих мёртв – разве разные части ленты времени не могут находиться рядом? Кто им запретил? Йарта, Тагаян, Альмин, Инисея… Все связаны между собой – живые и мёртвые, созданные и незавершённые, сёстры и любимые… Что-то разбило вашу семью. Я? Только со мной знаком каждый из вас.

13:07 

Cogito
Когда не за что бороться, чувствуешь себя ненужным, как старый корабль, который ни к чему тому времени, в которое он приплыл – а начинал путешествие он увитым гирляндами цветущих надежд, выкрашенным всеми красками мечтаний, которые он везёт с собой. Словно время, проведённое в плаванье, разнится с тем, что прошло на суше.
Замотаться в петли из неосуществлённостей и затягивать их по одной в зависимости от настроения: не любил, не успел, не воевал, не решился, когда мог спрыгнуть с самой высокой ветки дерева тогда, в детстве. Моя жизнь – попытка читать конспекты снов, много упустившие, сократившие в надежде на то, что вспомню – а я уже не могу, всё каждый раз стирается шоком от пробуждения в пустоте утра… В вакууме, который мог бы высосать из меня всё, что угодно – да только ничего не осталось, кроме бумаги, а она даже ему не нужна. Каждая неосуществлённость – белый сухой листок вместо деревца, а какой мог бы быть лес… Это всё, что оставлено мне – ожидание бумажной смерти, бесплодные попытки отодрать символы от страниц и построить из них фигурку… Они могут соединяться, но, нераскрытые, не желают подчиняться моей идее – я не могу говорить с ними, что делает меня бесполезным для них. Небо, да кому же я нужен!
Я хотел бы повести тебя гулять по горячайшему песку где-нибудь, где жарко настолько, что даже немного не веришь в окружающее, но где возможно дойти до алмазной воды. Или по прохладной траве в росе, молодой, ароматной – там, где можно попасть в горы, если идти целый день, или к ледяному озерцу, в котором купаются чешуйчатые малахитовые легенды. Но самое забавное, что тебя нет, мой собеседник, к которому я обращаюсь – тишина по старой дружбе соглашается посидеть рядом, позволяя называть себя как угодно. Ты, тебя, тобой – все эти слова, так нежно дающие отзвук в сердце, оказываются иллюзией или же в правдоподобнейшем случае – сочетанием букв на бумаге… Буквы – в горсть, соединяя их, собирать твой чёрно-белый образ из их чёрточек – который мгновенно рассыпется, если я рискну его обнять, распадётся на буковки, снова торопящиеся на бумагу, неудержимые даже воображением… А за каждой отдельной буквой – звук, но и сказать этот образ невозможно, составленный из хаотичных, случайно удерживающихся вместе линий… Это катастрофа… Ни облика, ни звука, недвижный образ, неживой ТЫ, неприступность или несуществуемость смысла в отдельных: т, е, б, я – и не могу, не знаю! Кому мне молиться, если молитва – это тоже слова?! Забери меня отсюда! Художник! Любимый! Нет, не то… Тот, кому я верю… Как? Путеводный? Какое слово?!... Как тебя позвать… Я бессилен, как и мои слова. Заберите… Хоть кто-нибудь…
Я звал. Пришла Инисея. Не знаю, почему она внезапно решила ехать ко мне через эти опасные неожиданными прозрениями сумерки… На земле ничто не тянет так, как небо, а в небе огромной птицей нападает смертельное желание почувствовать землю – как сказать это словом? – а вот если приходит Ино, то уже не захочется, чтобы она ушла. Смотрит с опаской. Скажет ли что-нибудь?
– С тобой что-то случилось?
– Да! – рывок к ней, не отшатнулась, можно доверять. – Они на самом деле не то, что мы пытаемся ими объяснить! Они предлагают нам помещать любые проявления разума в коробочки, каждое из них – коробочка. Для чего, Ино? Ты знаешь? Может быть, это заговор? Может быть, мы – их слуги? Чего они от нас хотят?!
– Кто? – держит за руки.
– Слова, Инисея! Тише, не говори, – переходя на шёпот…
– Слова? – смотрит в сторону, не хочет говорить об этом. – Возможно. Но есть музыка.
– Она слишком неуловима…– безнадёжный взмах руки. – Кажется, будто ты внутри неё, и в то же время – она не твоя, она далеко. Когда слова уходят – это хотя бы заметно.
– Музыка… Музыка никого не оставляет…
– Да с чего ты взяла?! Потому что она всегда с тобой? А ты знаешь, почему так? Потому что она для тебя – божество! А божество сдерёт с тебя всё живое, вырвет, вытянет – так поступает любое из них! Любое – просто кидает на алтарь!
– Зачем ты так говоришь?
– Я не отдал бы себя на заклание.
– А ты нужен сам себе?
Чёрт… Не бей, Инисея, не добивай… Только и могу – уронить голову на ладони…
– Тише, – гладит по волосам. – Слушай.

15:43 

Cogito
– Это мой абсурд, милая, – обводя рукой жилище, в котором космогонии никак не удаётся преодолеть черту хаоса: полотна с вкраплёнными нотами, ноты, расписанные, как полотна, неразделимые книги и бумаги, прошитые рваными струнами шторы, скрывающее границу кровати–пола–стола одеяло… Она улыбается.
– Это твой бардак. Абсурд нематериален. Абсурд – то, что над этим, как Эйдос. Или… Абсурд – то, что человек создаёт сам, устав от этого мира, где ему приходится существовать. Создаёт как ракушку, чтобы спрятать там свою душу – и не так уж и важно, чем абсурд кажется для окружающих: сочинением музыки, медитацией или прогулками по ночному городу… Потому что его внутренняя наполненность понятна только создателю, и лишь он сам может войти в настоящий свой абсурд, другим предоставляя возможность изучать его варианты. Это как в науке семиотике: если я пишу знак, вкладывая в него смысл, то те, кто его прочтёт, получат смысл, хоть на сколько-нибудь, но отличающийся от вложенного, потому что подмешают к нему другие домыслы, опыт и оттенки значений. Абсурд – это знак, который лишь для спрятавшего в него душу может открыться – а остальных он поведёт окольными путями. И не каждый человек способен на создание многомерного, осознанного, в целый мир разворачивающегося абсурда. В большинстве случаев люди довольствуются просто ещё одной оболочкой, и только настоящий Художник
– вспышка в сознании –
может превратить свой абсурд в искусство, априори берущее начало в творчестве. А потом слушатели, читатели, созерцатели – те, кто пытается постичь объект искусства, чьего-то абсурда, прячут в нём и кусочки своих душ, потому что художником создан мир, где достаточно места и для других, если они сумеют в него войти. Этим абсурд художника отличается от простого абсурда: он может помочь и ещё кому-то, кроме его создателя…
Я хотел поделиться с ней своим знанием, а получил в подарок её. Она снова объясняет мне меня...

11:49 

Cogito
И всё-таки ночь чем-то связана со мной. Сегодня, торопливо собираясь из моей комнаты под укоризненным взглядом утра, она забыла – или оставила? – кусочек от своего шлейфа, кусочек знания.
Познание и создание – это и есть смысл. Истина, данная в руки темнотой – мне – то ли из прихоти, то ли из неразгадываемых мотивов – в состоянии уженесна-ещёнебодрствования. Данная (давшаяся?) безвозмездно, но требующая трудной и тонкой работы, которая будет приложена к ней, чтобы она не исчезла, не рассеялась: думать, почему она такова, и доказывать – мне, без подсказок, с ощущением веса ответственности, как раз такого, какой мне под силу держать. Это как задание, даваемое – кем? чем? – ученику на вступительном экзамене в высшее, выше уже не будет, учебное заведение, где ректором – вечность, а диплом – бесценное осознание жизни не зря, не ради исчезнущего себя, не ради продолжения как физиологии – а ради эволюции знания, ради эволюции человечества или хотя бы высоких особей его, которые будут поставлены в условие этого знания.
Почему создание? Потому что направленное познание хоть и бесконечно, но до мельчайших, ни к чему не приложимых разделов дробится, которые связывать в деятельные гениальные живые системы дано слишком немногим – а остальные неплохое умы будут с зависящей от способностей частотой заходить в тупики, останавливаться у преград и страдать. Поэтому им нужно не только разнимать и узнавать, но и собирать частички познанного по-иному вместе – чтобы познавать и это наравне с тем, что предлагает природа и жизнь. Человек – это создатель. Позволить себе быть демиургом – это нужно человеку, его душе, чтобы почувствовать свою творческую мощь (катализатор любой сознательной деятельности) – и чтобы расширить круг познаваемого, внести в категории исследования различия между уже имеющимся и человеком созданным. А также – чтобы почувствовать ответственность. За создаваемое – и через неё понять, что ты также ответственен за познаваемое. А создание невозможно без познания – как рисование кистями без красок. Потому что не зная, как работают детали астролябии, ты не соберёшь из них и другого механизма. И чем лучше ты знаешь, тем больше в твоей власти возможностей соединения используемого в качестве деталей, больше мастерства сыграть на разноуровневых смыслах, больше разнообразных решений для каждого вопроса и тем дальше могут уйти направленные вперёд расчеты.
Познание и создание нужны друг другу, их должно быть двое, потому что при крушении единственного смысла человек умирает, а при крушении одного из двух – может держаться за второй и восстановить по нему тот, что был разрушен. Конечно, помимо этих канатов, держащих человека и не дающих ему упасть в бессмысленность, нужны и более тонкие привязи, хотя бы для того, чтобы человек не упал, пока плетутся канаты – ведь с ними нельзя спешить и допускать ошибки, которые могут привести к катастрофе. Какие угодно привязи – это уже индивидуальный выбор – удовольствие от материального аспекта существования, семья, участие в спектаклях социума… А может быть, что-то из них станет частью канатов – любовь, к примеру – но нужно следить, чтобы то, что ты хочешь вплести (или вокруг чего плести сам канат) было достойным, и доля его волокон не превосходила долю чистого познания или создания, иначе это будет подмена. И тот, кто сбалансирует на должных уровнях познание и создание, станет гибким и неуловимым творцом, по своему желанию свободно перемещающимся в интеллектуально-творческом пространстве, тем, кто сможет лучше других понимать созданное людьми, и тем, кому будет, чему учить других.
Стоит вспомнить метафизиков: они указывали на сложную, почти невидимую дорожку, которую можно почувствовать лишь талантом, и с которой так легко незаметно уйти в безболезненные или смертоносные ошибки при недостаточной его чуткости, недостаточной силе связи таланта с сознанием и с Абсолютом – ведь ему нужно держать творящееся между Абсолютом и сознанием творца в момент создания, и одновременно с этим постоянно чувствовать тропинку, путь, пройденное и ожидающееся. Поэзия – познание в форме создания. Когда человек в состоянии творения, то есть в точке максимального выхода из материи (талант вытягивает) и, следовательно, доступности нематериальным потокам, он ведом языком, великим, тем, что много старше его, несоизмеримо опытнее, но тем, у чего нет человеческого: мгновенности ощущения, быстроты существования и сгорания, а значит, и быстроты получения метафизического ответа. Наверное, человеку, вопрошающему, только в редких случаях удаётся заметить этот ответ, в редчайших – как-либо понять, истолковать для себя, пропустив через меняющие его фильтры несовершенности восприятия и неумелости толкования, а иногда кощунственно – и через бездушные трафареты своего желания… И человек пытается снова и снова, бесконечно задаёт вопросы… Так и должно быть, и это – смысл всего, который никогда не может быть завершён.
Теперь, когда у меня есть знание, мне хочется к Инисее… Теперь и я могу что-то дать ей.

14:14 

Cogito
Проходить по улице и видеть, как смерть врывается на верхние этажи через окна. Кому-то нужна помощь, чтобы защититься от нападения, парировать удары клыков неисполненным смыслом, становящимся остриём. Закуриваю кончик своего клинка, превращая его из оружия в сплетение стеблей неизвестных цветов. Дым отрицает факт чистого неба и в мимикрическом эксперименте становится моей персональной тучкой. Она тянет, используя мои силы, вытягивает откуда-то для себя реку, в водах которой полощет волосы ветер, а противоположный конец моста, на котором я стою, теряется в тумане. Сложная конструкция моста: металл неохотно подчиняется идее, и от этого мост-организм несчастен. А механизм искушения прост: мне – спрыгнуть в реку, металлу – выпрямиться в неповиновении и распасться неровными кусками. Железо погружается в воду. А я ударяюсь о её живую поверхность, она не пускает меня. Ходить по мелкой, колкой ряби – размахнуться и бросить в неё ледяную фигурку себя с ладонь величиной, пусть разобьётся. Осколки проникают в тело реки, светятся в толще тёмной воды – прильнуть к ней, вглядываясь в удаляющиеся огоньки с тоской, тянущей туда, к ним, за ними. Река не пускает меня внутрь, колыханьем режущая ступни, на позволяет даже тонким струйкам крови смешиваться с собой – они струятся и замерзают от её отторжения наклонными сталагмитами. Выше, выше багровые ледяные фигуры напротив меня, а я – ниже, ниже, опускаюсь на колени. Похожи на человеческие силуэты. Протягивают ладони – река всплеском кидает на них пригоршню воды, мгновенно застывающей в идеально ровную, стеклянно-прозрачную поверхность зеркал. Нет, нет, нельзя, не могу – а ветер сжимает голову причиняющим боль звуком – мой собственный крик, донесённый им из будущего – и заставляет взглянуть в зеркало… Раненый, но живой и дышащий чёрно-перламутровый сокол, его закапывают в тяжёлую, душную, пронизанную кошмарами заживо похороненных землю…
Проходить мимо своего дома и видеть, как на девятом этаже смерть врывается в моё окно…

14:14 

Cogito
Ночь уже готовится закрыть глаза, чтобы их открыло утро. Музыканты спят. Вокруг маленькой свечи – тень, то сжимающаяся, то расширяющаяся, а за ней – чуть испуганный свет огонька. Так и вблизи человека сгущены какие-то тайны, хоть он изо всех сил старается отдавать свет. Инисея – такая. Я для неё – вдруг ставший человеком компонент тишины, а она для меня – прообраз музыки, сильной, как хаос, мудрой, как космос.
«Музыка – эсперанто душ. Она сама найдёт тебя, а ты узнаешь её по движениям, повторяющим линии твоей жизни. Начинай с произвольной мелодии, всё равно тебя ожидает один на всех финал: разорванные струны. Проживи столько мелодий, сколько под силу твоему сердцу, чтобы умереть разорванными венами одновременно с твоей музыкой». Мне хотелось сказать, что я живу с начали истории, умирая и рождаясь с каждой новой мелодией – что я понял это сейчас, одновременно с её словами. Понял – и вспомнил все свои короткие жизни, каждая из которых считалась мною единственной.
«Музыка – это твои невидимые крылья… Знаешь, в темнейшие часы мне позволено ускользать от себя самой, чтобы летать. Ощущение, что тебе подвластен воздух, что ты держишь его в своих крыльях, как в руках, что тебе покорна высота, обычно лишь недоступно волнующая. Ликование, похожее на воздух – так же разлетающееся от взмахов – смешивается с ним и по необъяснимому сходству формы с ним вместе остаётся. Чем больше его будет отдано, тем больше я в каждый новый раз увижу дали впереди, пока поднимаются крылья…». Протягивает белые ладони – провожу по ним кистью, но краска будто уходит в них, внутрь белизны. Её взгляд соскальзывает на меня, и, случайно встреченный моим, мгновенно скрыт за ресницами – так падают решетки темницы за входящим. Голос преобразуется, будто проходя сквозь густой лес непозволительностей и желаний, во что-то неясное, в бессловесный музыкальный звук. Мне хотелось сказать: «Ты – единственное настоящее в моей жизни, а всё остальное в ней – текст»…
Я не знаю, что это будет… Возможно, абсент отстранения, настоянный на оставивших в себе только страхи сухих травах, отдавших свои удивительные соки и ароматы удовольствий ликёру притяжения. Возможно, первый поток из этих трав, одинаково пьянящий и сближающий обоих. Но ведь исток у этих напитков один…

18:24 

Вблизи тайного изумрудного затмения

Cogito
Вечер с музыкантами – Тагаян настоял – образцы незнакомых наркотиков: разговоры и мнения под переборы струн, взгляды, голоса. Тёмного гранёного изумруда глаза Инисеи и её лёгкий, как волшебство, поцелуй, неосторожно оставшийся замеченным мной сквозь предутреннюю дрёму. Инисея. Для музыкантов – Ино. Для меня – орхидея, вокруг которой с закрытыми глазами чувствуются сгущённые в живые джунгли тайны, связывающие её своими корнями и дыханием со всем, что от неё зависит, и путающие путников обилием других цветов вокруг, чтобы скрыть сердце в центре. Мне к ней не подойти, соавторству не состояться: слишком сильная, стихийная, неудержимая сознанием, меня и мои идеи рядом с ней разметает, как горсть песчинок – волной. Но она изменит глубину русла, по которому несутся мысли – каждому, кто подходит к ней близко в те минуты, когда она отдаётся музыке, вливаясь невыделимой частью в её поток. Её тело становится телом музыки, переселяющейся в него и в обмен выпускающей душу на свои неизведанные просторы. Она нигде не училась петь. Она никогда не смогла бы сама разрывать душу с телом, сохраняя их связь в голосе – порывом души выброшенным и несущимся за ней вслед, оставаясь при этом соединённым с телом и по напоминанию сознания, что вскоре будет отпущено обмороком от порыва, возвращающим её в состояние триединства. Музыканты нужны Инисее для освобождения, а они не смогли бы играть без неё, без ощущения служения-культа музыке, так преобразующей человека. С ней музыканты сходят с ума – уходят от ума, уводимые туда, где их ничем не понять, где они сами проносятся, изменённые в звуки и раскаты, по изнанке реальности и по изнанке собственных душ, понимая друг друга надощущениями и чуть касаясь отзвуками, как ладонями. Первыми аккордами они выпускают Ино, а следующим звуком голоса она освобождает их.

12:35 

Cogito
В оправе ночи сверкает отколотая часть белой драгоценности, луны – а Альмин, наверное, видит другую её половину оттуда, где он – по ту сторону неба… В кажущийся чуть прозрачным её свет влита моя надежда на встречу, ведь он течёт в два мира: вниз с неба, сюда, и вверх, за него, к Художнику. Эти струи слишком невесомы и неверны в сравнении с солнечными, чтобы направляться только вниз, они наверняка бывают и в краю моего любимого. Он опустит руку в причудливый, гуляющий по реальностям поток, который передаст ему, что я помню и знаю. Лунный свет отправится дальше, из прихоти сшивая самые разные реальности своими тончайшими, незаметными струйками, водопадами или озёрами. Кристальное игристое вино – для кого этот одушевлённый напиток, который может быть случайно открыт в роли собеседника достаточно одиноким пьющим? Поговори со мной, если твоё настроение тоже кружит в самом себе, не находя чего-то, о чём оно не знает, но что зовёт его, ежеминутно меняя центр притяжения… Проникая в подсознание старых миров, затапливая сады и отпечатки легенд, ты не найдёшь центра, а я не найду его, метаясь по снам и этюдам преображённой реальности… Не думаю, что вместе мы сможем отыскать это что-то скорее, но как для блуждающих по коридорам замка, нам будет лучше держаться вместе: твоя память пройденного и моя способность анализировать. И поднявшись в одну из самых высоких башен, мы выглянем из окна и будем долго смотреть на твою мать, луну: может, она позовёт тебя, и ты поднимешься к ней, чтобы рассказать о ненайденном, а может, она будет в это время снаряжать в путь другой поток…
Можно молиться по невидимым в потоке знакам, можно принять их за ноты и сыграть мелодию Грига, а можно поверить, что это твои же стихи, переписанные кем-то из другой цивилизации на их языке – кем-то таким же, не спящим по ночам и окунающим лицо в лунный свет, чтобы удостовериться по ненавязчивому отталкиванию в собственном существовании, эфемерном и немного ненастоящем, как пахнущий невозможно сладкими цветами дым, когда-то подаренный сном. Не оставляй меня, не становись ненастоящим полностью, не рассеивайся… Если мы оставим нашу встречу незавершённой, то всё, что мы в неё отдали друг для друга, выльется, и ничего не будет, словно ничего никогда и не было, словно и меня не было… Потому что я не верю в себя – как в загробную жизнь, которой не будет, если человек не создаст её себе сам, пока он может мыслить и творить. А доказать своё существование можно лишь создавая что-то, хотя бы вместе с кем-нибудь, если не хватает права и решимости для самостоятельного творения.
Из чёрного в белое, из белого в чёрное – падать, путая верх и низ, забывая или не зная, где цель, отрекаясь от прошлого себя с каждой обессиливающей переменой и поэтапно умирая, уменьшаясь – а итогом будут созданные узоры… Что я должен делать, для чего мне дали эту жизнь, этот разум и сердце, руки музыканта и фантазию, самостоятельную, сравнимую с северным сиянием?...
Ночь – чей-то огромный агатовый зрачок, следящий и не соглашающийся на разговор… Я – не ювелир… Я – музыкант: обвею её струями звучного серебра и подарю эту подвеску… кому? Тому, кто первым с этой ночи коснётся моих губ. Это дерзость, но ты станешь моим матерьялом, великая ночь. Пух из тёмного стекла – ты такая на ощупь, станешь огранённым символом. Эта чёрная красота с разгадываемой прозрачностью – для равнодушного к управляющей мной антитезе чёрного и белого, такого же, как они, совершенного, но находящегося в родстве с цветом, знающего тайные пути по оттенкам и то, с чем он связан возможностями своей власти – это человек, который мудрее меня, чёрно-белого, мудрее Йарты и Тагаяна, тот, кто расскажет мне бесконечный цвет, как синь Художника – как направление к смыслу.

11:03 

Cogito
Второй вечер метель отделяет от мира людей окно, зрачок комнаты, то забываясь и переходя на бормотание, то очнувшись и буйствуя с большей силой, словно в отместку за то, что никто не прервал её случайную дрёму, пока она сама не вспомнила о своих опускающихся на землю без её движения игрушках-снежинках. Ледяная птица встрепенулась в предчувствии скорого наступления эпохи своей безраздельной власти, и с её перьев-ветров посыпался снег на переодевшийся в темноту мир. Изобилие ледяных украшений, с которыми может до самозабвения возиться свет – поэтому он уходит в свои занятия и не раздумывая предоставляет мир сумраку всё раньше и дольше, а сумрак охотно принимает это дарёное время и блуждает по квартирам, вербуя задумчивых одиночек и сводя к минимуму полезнотворное воспитательное влияние дневного времени.
Приятно с подсказки темноты считать апофеозом апокалиптического алогизма свои часы, проведённые перед окном, чёрным с волшебными танцующими крапинками, которые выданы светом фонаря-туберкулёзника – зная, что в темноте этих таинственных танцовщиц ещё больше, что их несоизмеримо много, как смысла, который столь же неуловим и не может быть удержан в руках. Я – экзистенциально трагичная личность, и я – не более, чем форма существования пыли на своих книгах, потому что ничего не могу, не знаю… Расстояние между возможными смыслами (или тем, что я за них принимаю: искусство, познание, принцип cogito ergo sum…) слишком неопределимо, чтобы соединить их в одно единое нечто, для чего стоило бы жить и к чему идти. Я иду, потому что справа – скала, а слева – обрыв, назад не интересно, а больше некуда… Если бы я был на равнине – искал бы знака в полёте сокола или поклонах травы, лёг бы на землю, чтобы попытаться почувствовать её дыхание, как дыхание планеты, сделать своё его частью, превратиться в травинку и радоваться… Если бы я был в море – нырял бы, пока хватит сил… Но я могу только вычитывать нечёткие для меня истины в предполагаемо белой пустыне потолка, где откровенье кажется случайным и ненастоящим, как выглядывающий и просящийся в руки из песка рубин, и где ценность – это одиночество, которое можно осязать, пить, дышать им и слышать – только не видеть…
Вознесённый зимним снежным сумраком на одну из высших ступеней болезненно-насыщенного чувствования, когда всё соприкасается напрямую с душой, лишённой веры, картины мира и знания о себе, я применяю кратковременную, до первого неизвестного, анестезию, от которой потом станет ещё больнее: безответные вопросы. Существует ли такое знание, которое содержит в себе все остальные знания в капсулах символов?... Cogito, только чтобы убедиться в ergo sum… Апофеоз лично-апокалиптического абсурда.

11:17 

Cogito
О, эти тончайшие вечера, когда кажется, будто упоительная своей безнадёжной греховностью связь может вот-вот перейти во что-то неземное и до выплёскивания за края наполненное смыслом, высшую форму взаимодействия душ, неуязвимую для времени и других привязанностей… И мы сможем рассказать людям о том, что найдём там, о том, как перламутр разумных грёз льётся за края наших жизней на чьи-то пустоши, в одном потоке с надеждой на исцеляющие способности донорства фантазий. И кто кого из нас двоих увлечёт – не важно; возьми гитару, чтобы её вольным голосом воспеть наш эпос – первопроходцев по зеркальным нитям между неявно существующими мирами. Зажжённый горизонт – наше оправдание, которое будет оставлено для тех, кто потом выпустит стрелами из своих рядов безумцев по-своему повторять наш путь.
Я скажу тебе по секрету, что он – просто неизбежный для романтиков переход из юности в разочарование. Я миновал его, не заметив: больницы, больницы, калька несуществования – но пройду заново вместе с тобой, Тагаян, зная, как будут изменяться ступени, по которым тебе пока что легко бежать и ощущать свою невесомую силу. Они станут гранитом, отвесно вздымающимся и подпирающим туманную черноту, что ждёт нас с равнодушием и пресыщением, что будет наблюдать, как мы бродим недрёманными мыслями её в её же теле, на ощупь отличая друг друга от иных… Давай держаться за руки, потому что больше мы ничего не сможем сделать. Узнавая тебя больше, я не хочу расставаться. С упорством года, сжимающего приобретаемые дни в одно бессрочное объятие.

11:16 

Cogito
Что? Сон. Ещё ночь. Рядом – Тагаян. Он тоже был среди фигур, он незримо присутствовал в соборе. Он знает о свете? Лунный луч крадётся по волосам и ворожит… Конечно же знает. Они вместе. А зачем им я? А может быть, он – Художник, вернувшийся из паломничества к трансцендентальному? Но ведь Художник так… убедительно убит… Я бы отрицал, если бы он не убил себя сам… Это не могло мне привидеться: слишком явственен на полке оторванный край лепестка одной из похоронных лилий, бальзамируемый ежевечерним ритуальным взглядом. Приглядываюсь – его не видно. Странно, ведь он светлел даже в самые непроглядные ночи. Наверное, его неосторожно смахнул Тагаян, когда брал книги – или он сделал это нарочно, чтобы уверить меня в несущественности смерти. Странная ночь… Тёмная… Будто суеверия расширяют окоём… Часы на стене говорят 12:12. Цифры изменяются. Гармония нарушается. Величественное 12:12 превращается в непонятное 12:13. Жутко. Задержать бы 12:12 и того меня, который был минуту назад, которые не был испуган и не произнёс слова «жутко». 12:12 – 12:13 – это же я так изменю музыкантов Йарты… Надо скорее объяснить Тагаяну… Но как с ним говорить, если он не может слушать мой голос без порыва кинуться и обнять, если примешивает к смыслу услышанного свои чувства, меняющие его? Он смог выслушать только одну мою сказку – и ответил, что её стоило бы читать. А может быть, книга действительно нужна – ведь слова-самоцветы поблёскивают от предчувствия, пересыпаются, соприкасаясь и переговариваясь многозначительным стуком, тянут внутрь полупрозрачных тайн и окликают вдруг блеснувшими гранями смысла. Или порадовать Тагаяна, уйти в другую сторону от записей, живущих в столе: рукопись – бумага – оригами – цветы – райский сад – игрушечный…

11:01 

Cogito
Попытка оправдать потерянность и бездействие пребыванием в пути: я – попутчик тоски, ищущей исхода. Фигуры в блестящих стальных корсетах – плащ их кровь – не верят. Я могу лишь отвернуться и безразлично наблюдать, как струится туманом чей-то вздох, ни с кем не признающий родства. Хозяева уже поражены временем, и не мне их спасти… Опустошение в наказание – истончённая рука подписывает бумагу, протягивает мне. Беру в ладони – превращается в серо-фиолетовые лоскутки, поднимающиеся выше, темнеющие и со стоном смыкающиеся сводами. Я – внутри пустующего собора, того, о котором думала самая крайняя фигура в ряду, тонкая, словно молоденькая девушка, так же, как и остальные, прятавшая лицо за иллюзией незнакомости. Заменила мой приговор – зачем ей это? – на что-то другое, придуманное ею. Что это будет?
Неровные клочья тишины, пыльный воздух, в котором не смогла бы жить музыка. И фортепиано в углу. Влечение… Кончиками пальцев – по белоснежным клавишам, каждая из которых соединена тончайшими созвучиями с одним из оттенков тоски. Сыграть ли? Своды тянущим безмолвием молят о музыке, инстинкт – музыкант! – просит звука, но и от мысли о нёй же разрывается в испуге: не стало бы сыгранное на этом инструменте ещё одним оружием тоски, чтобы обездвижить и выпить меня… Отдаться притягательному ощущению полированных – кем? – клавиш под пальцами, играть только для него, как целовать только Тагаяна – почти то же самое. Где-то под сводами, не отходя от окон дремавший, свет просыпается и тянется ко мне – оценить искушённым взглядом знатока танец рук. Ему нравится. Хочет забрать меня себе. Делает звуки чуть заметной паутинкой, накидывает на окно поблёскивающей занавесью и, став от этого чуть холоднее, начинает исполнять своё искусство: отражается, искрится, поблёскивает, переливается, рассыпается кристаллами в собственных волнах. Постепенно вовлекая предметы, играет на всём, что наполняет собор, и зовёт. В игре света и предметов становятся явными отношения материи и Эйдоса – я тоже хочу вступить, узнать это о себе. Свет окликает меня – протягиваю руки. Проникает под блеклую кожу и тянет… притягивает к окну… Делает меня ещё одним слоем стекла – я прозрачен и открыт для света. Я хрупок и так просто могу быть разбит.

10:58 

Пока не найдены пределы ночного окоёма. Сны и мысли в темноте.

Cogito
Я не успел тебя понять – а ты заставила не верить, поспешно уйдя в мистику ночи, размытую вином до неосознаваемости. А ведь ты была – где-то ходила, дышала, говорила о чём-то – зачем, чтобы прийти ко мне, ты позволила лунному свету сделать тебя призраком, неосязаемым, как будущее, и это будущее заранее располагающим там, где я могу найти его лишь нечёткой надфантазией, к которой нет доверия? Я бы поверил тебе, Йарта, я ушёл бы туда, куда хотела и ты, чтобы тебе не было одиноко… Или… меня не отпустил бы Художник. Вы оба желали выйти за пределы мира – но он поднимался ввысь, от жизни, преодолел небо как видимый нам предел и ушёл туда, куда стремился, а ты ринулась вниз, сквозь хранящую память планету. Небо другой её
стороны оказалось непроходимым для тебя – и ты стала чёрным кусочком Антарктиды здесь, где осталась часть тебя. Может быть, это было не то направление – почему ты его выбрала? Хотя скорее ты не выбирала… – может быть, ты не знала, что, уходя, не следует оставлять ничего, даже ненужного тела, потому что оно притянет тебя обратно, если не осуществится замысел. А может быть, тебе просто не хватило сил. Йарта, ты разорвалась – где тонко, где душа соединяется чем-то неведомым с телом – и ты уже рассыпа'лась в пути между Антарктидой и здесь, когда я увидел тебя.
Где теперь тебя найти? Среди тех двенадцати – ты задевала их жизни своей, особенно тогда, когда твоя крошилась – что-то должно остаться, хотя бы залитое лаком их восприятия, который можно растворить, расшифровав его состав. Ведь они помнят твою музыку – дико, но Тагаян предложил мне твоё место в созвучии их инструментов, место скрипки – они помнят твой голос, движения, взгляды… Почему скрипка? Точнее, почему и с тобой, и со мной – скрипка, будто мы с тобой держимся за один инструмент? И почему шоссе, Йарта, почему почти то же, чему не удалось убить меня? Почему Тагаян – обнимая меня, смотрит куда-то вдаль, где могла бы быть ты, будто это ты скрещиваешь его руки на моих плечах… Он напоминает мне о тебе – и напоминает Художника, похож на него – юного. А Художник не любил бы тебя, Йарта, как ушедший – заблудившуюся, как философ –девушку, как безразличный к последователям – желавшую бы увести меня с собой. Как тот, что ушёл, не прощаясь, но оставив направление, где его искать – ту, что рвалась и не решалась, так неумело, необдуманно, и сорвалась, не зная, куда. Где же ты, Художник, который всё знал? Йарта, где ты, которая всё поняла бы? Тагаян – рядом – просто добрый и ласковый, но куда уйдет он? Или я? От него?... Нет, нет…

12:53 

Cogito
Тагаян не знал, что делать. Он уже не плакал о Йарте – моей чёрно-ледяной незнакомке, пытавшейся что-то изменить – а я ведь не нашёл её, хотя чем могло быть посещение видения, как не призывом… Тагаян испуган – боится меня. Я и сам его боюсь: странный этот Блальдье, никогда не знаешь, что он решит сказать и сделать. Тишина мучительно закручивается в тугую пружину, грозящуюся разорваться и разрезать наматывающееся на неё ожидание, куски которого расстреляют нас. Он не выдержал, и:
– Тебе никогда не было страшно оставаться наедине с собой? Ты не счастлив… Ты не боишься самоубийства?
– Не счастлив. На «счастлив?» – «нет», но не «несчастен».
– Разное?
– Внешне не выражено, внешне – нормален. Но это хуже. Если просто не счастлив – это гниение. А если катастрофа – это страсть. Право на прочувствование трагедии – уже некоторая свобода. Хуже всего несвобода, связанность, запрет на обозначение себя и отграничение от других, пусть и через трагедию – через страсть. Аристотель, трагедия, патос, – кивает, читал. Понял бы, и не читая. – А вирусом суицидальных мыслей я переболел в юности, – улыбаюсь, ничего в ответ, сминаю и выкидываю неестественную форму губ. Первый щелчок тишины, принимающейся свивать свои кольца. Нет, он не выдержит, он будет говорить.
– Я помогу тебе? Скажи, как?
– Вряд ли. Ты сможешь только влюбиться.
– Тебе будет хуже?
– Ты захочешь говорить со мной. Я не умею слушать других. Ты будешь кричать, а я – мучиться от распирающей голову гриппозной температуры. И я никогда не поправлюсь, а ты никогда не докричишься до меня. Ты возненавидишь меня за непереводимое на человеческий язык равнодушие. А возвращаться мы будем молча, по дорожкам, что пробьют твои слёзы на зря истраченном бархате попыток. Изрезанного на неровные полосы и так ни во что и не сшитого. – Зачем, зачем я так делаю?! Ему же больно!
– Мне кажется, ты болен. Может, это переход осени в зиму? Может, ты поправишься к лету? Вспомни недавно прошедшее – оно радовало тебя?
– Я не видел лета. Лежал в больнице. Машина сбила. Ушёл с похорон, дотемна бродил. Вечер был так же мрачен, как и я, поэтому не хотелось ничего видеть, шёл с закрытыми глазами, – что я несу? Плевать, главное – спасти Тагана от тишины, которую он боится. – Похороны философа и любимого – самый зовущий момент, чтобы последовать за ним, но меня дёрнуло в противоположную сторону Никогдето, в то время, когда грань между жизнью и смертью казалась иллюзией, явственной только для тех, кому непозволительно шляться туда-сюда, – догадается ли он, что такое Никогдето? Вряд ли, но наверняка почувствует верно. – Наверное, я ещё не мог перейти в Никогдето, минуя физическую смерть – поэтому мне довольно грубо напомнили о моей материальности. И белый пустой кусок времени в больнице вместо цветущего насыщенными мыслями и красками лета.
– Так нельзя, нельзя… – восстание благородного негодования: он романтик, мой молодой музыкант с душой без покровов. За что его так?... Зачем ему я? Меня не вовлечь в это высшее горение, для которого нужен простор, а не изоляция. Он грустен.
– Аллоль, тебе нужно лето.
– Ты подаришь мне его? – всё-таки с улыбкой. А он серьёзен:
– Да.
Как же мне не причинить тебе боли, Тагаян?...

12:52 

Cogito
Днём мой музыкант исчез, а с сумерками упросил меня пойти с ним. В плохо освещённом и от этого кажущемся бескрайним то ли подвале, то ли коридоре нас встретила похожая на орхидею (и те самые духи! Соперница!) женщина в изумрудной юбке и малиновой блузе, высокая, плавно ступающая и управляющая причудливыми чередованиями степеней темноты – включая бесконечные тусклые лампочки, из которых бо'льшая часть не могла повиноваться. Невольно залюбовавшись ею, я не заметил ни длины, ни поворотов коридора. Но она пропала, как только мы вошли в пыльно-тёмную комнату (моё чувство комнаты – не зала, не кабинета, а чьего-то обиталища). Надломленные силуэты людей, гитарные переборы о грустном, несколько трепещущих в неясной панике огоньков свечей в глубине комнаты, голоса, приглушеннее какой-то общей для всех печалью. С мучительным треском зажглась умирающая лампочка, не дотягиваясь чахоточным светом до стен. Стало тише, будто люди, давно знакомые, не хотели говорить при постороннем – свете, и гитара замолкла, искалечив, недоиграв такт. Вернулся и обнял меня незаметно пропавший Тагаян, выдохнул в плечо: «Ведь смерти нет, Аллоль, а что тогда?...». Женщина-орхидея пошла к раздёрганному свечами нечёткому центру. «Я не буду ничего говорить. Полгода назад каждого из нас стало меньше. Почувствуйте это». Я пил вместе со всеми двенадцатью музыкантами, с каждым, с фатальной откровенностью почти влюбляясь в умершую, которую знал только по печали этих людей. Йарта Инния, Йарта Инния… Та, которая сломалась первой. Та, которую не удержали. Та, которая предпочла чёрное шоссе мужским рукам. Самая молодая. Женщина-орхидея находит для меня фотографию Йарты. Чёрная, ледяная… Го – лово – круже…
Асфальт с рёвом приподнимается, между его пугающей изнанкой и землёй – вход, огромная пасть неведомого зверя, прорывающегося ко мне, сотрясающего границы реальности. Не дай им завалить меня стенами – разорви! Ринуться к… Тагаян держит за плечи. Переводит через дорогу. Возвращающее разум прикосновение.

13:27 

Cogito
Странное утро… Я читал ему своё эссе о человеке цветка, из тех, что написаны как попытка достигнуть чего-то запредельного, закинуть туда хотя бы крошечный кусочек себя, который останется от самосожжения над покрытой словами и нотами бумагой. Он слушал, прищуриваясь и вглядываясь в ту линию, которую провел мой взгляд к удару о стекло.
«Один человек не был красив, но и не думал об этом. А цветок внутри человека растет так медленно, что тот и не догадывается о своем предназначении, которое в будущем распнет его на невидимом кресте – внутреннем стебле, что поднимается и крепнет внутри позвоночника.
Врачи, выдыхая удивление и растерянность, ходили вокруг человека, который был обездвижен в странной позе: стоя и запрокинув вверх голову. Каждый день был нестерпимо долог, и воздух, напитанный пугающей неопределенностью, становился все непригоднее для дыхания – или же дыханию нужно было что-то иное, служащему уже не человеку, а цветку. «Я – оболочка?» – с тревогой думал человек, когда через кровоточащий разрыв на горле, откинувший голову назад, начал тянуться вверх упругий сильный стебель.
Врачи разбежались, комнату заперли. Человек начинал понимать, что он – лишь уродливый земной корень бесподобно прекрасного цветка, который скоро появится. Все меньше человеческого тела оставалось целым: оно лопалось и обнажало тайные, мистически-изумрудные части стебля. Человек видел, как высится над разрушенным потолком, над всем миром людей стебель, готовый явить чему-то высшему цветок. Со страстью, выжигающей все остальное: и боль, и страх – человек хотел дожить до того дня, когда ревностно охраняющий свое дитя бутон раскроется – чтобы сказать, что это и он, маленький и нелепый, растил цветок, что все жалкие остатки своей плоти он отдает ему вместе со всеобъемлющим обожанием.
Находясь далеко внизу от плотного, идеально округлого и заостренного бутона, человек мог видеть весь побег вопреки законам земной физики – цветок позволял ему это наслаждение, давал оглядеть себя полностью, как бы проверяя по восторженному отклику, достаточно ли он хорош для своей миссии. Цветок тоже нежно любил разрушающегося человека – ах, какое невообразимое лазурное царство раскрыл он ему между пяти белоснежных лепестков!
На земле человека почти не осталось, лишь обрывки кожи и череп, застывший в пугающе блаженной улыбке. А вне атмосферы планеты, оставляя ее позади и в прошлом, тянулись к звездам лепестки, в каждой жилке неся душу упоенного соитием с совершенством человека. Цветок взмахнул лепестками и отделился от стебля, вошел в безграничный и всепреемлющий космос, чтобы мерцать с другими чудесами. Он видится людям еще одной звездой. А человек цветка впервые запел, свободно и вдохновенно.»
«Сад людей, из которых тянутся вверх цветы» – продолжил Тагаян, дав умолкнуть моему голосу. И, чуть подождав, вслушавшись в сказанное им, продолжал: «Бог гуляет среди них и с неспешным смешком гладит бутоны. Бог соберёт цветы и украсит ими свой райский сад, чтобы радовать запущенных туда мотыльков-праведников. Они, ошалевшие от красоты такой, будут танцевать и смеяться, не думая о том, что значат цветы вокруг них. Бог поставит этот террариум себе на полку, чтобы по вечерам любоваться, отдыхать и забывать розданные за день страдания. Он будет считать себя добрым, потому что его мотылькам хорошо». Откуда столько ненаправленной злости в этом молодом даре?...

10:16 

Cogito
Ещё не рассвело, но отчего-то хочется проснуться поскорее: недоверие к спящему рядом – или желание вглядеться в него. Спит, задорно улыбаясь чему-то будущему, разметав и скинув одеяло. Он, кажется, моложе меня на год или два – ему около восемнадцати. Чудесный возраст, когда возможности предвосхищают желания. Живой мрамор рук… Недопустимая доза нежности в случайном прикосновении… Когда пушистыми ресницами скрыт колющий взгляд, он кажется изящным, как распускающаяся лилия. Искусно выточенная из мрамора. Вздрагивающая ревность к запаху каких-то до одурманивания насыщенных сладостью орхидейных духов, явно женских, чуть различимых в последних ускользающих с его кожи остатках, но несомненно властных в более сильной концентрации. Кажется, меня ожидает состязание с женщиной за этого юношу, доверчиво льнущего к моему плечу на расстоянии слышимости стука сердца.
Просыпался долго. С утра зелёные крапинки почти не различимы в тумане, и его глаза кажутся просто сероватыми. Интересно, что заставляет их полыхать разгневанными звёздами? Одна черта в его внешности определённо солирует: грациозность, только просыпающаяся и начинающая овладевать движениями, ещё по-юношески резкими в направлениях. Только начинаются в нём метаморфозы, облекающие красоту, столь же явственную, как форму, в оболочку загадки, складывающуюся из того, что понимаешь не сразу, похожую на выплеснувшееся содержание – при прохождении через которую появляются оттенки ощущения этого человека, чуть размывающие образ, окутывающие его, как символ, возможностями разного восприятия и понимания. И есть что-то неописуемое – гармоничное, андрогинное, свободное и естественное – в том, как он двигается, как выгибает спину, ныряя в свитер, и как весело встряхивает волосами – их подхватывает солнце и позволяет лучам долго играться в волнах и сплетениях, струя по ним потоки чего-то медово-золотого…
Как легко с ним говорить, будто мы – два ветра, а не затравленные звери, искавшие выход из своих одиночеств на уровне поцелуев и объятий. Просит мёда и рассказывает о своей работе – реставратор книг. Действительно восемнадцать лет. Пытается о чём-то расспросить – ох, это я ляпнул, что он похож на человека, которого люблю… Солнце так же охотно забавлялось с волосами Художника, пересыпая в них своё сияние. Но только этим, и ничем больше, нет, они разные. Образ Художника сакрален, запрятан в плотно сжатых лепестках пульсирующей боли и обожания, что внутри сердца и смысл его – а молодой музыкант (имя – как оникс – Тагаян) здесь, сейчас, рядом, неизвестный, но будто оплетённый моими домыслами от этого ничуть не чужой, не опасный. И как легко двигается в моей комнате, настроенном на отторжение попыток проникновения хаосе – будто здесь живёт… Моё замкнутое пространство приняло его и пропустит дальше, вглубь, туда, где раздаются всполохи Никогдето. Как?! Разве ты не мой неприступный замок, причудливая и сложная ракушка с нежным перламутровым центром души? Или ты считаешь… что он может… что так лучше?... Это ты решаешь за меня, замкнутое пространство? Симптоматично, похоже на зловещий диагноз разъединения с собой: моя оболочка обладает собственным сознанием и, руководствуясь собственным мнением, пропускает другого человека в моё хрупко царство из цветного дыма и стекла, где так легко малейшим непониманием, несоответствием что-нибудь разрушить – что угодно, от витиеватого украшения до балансирующего основания. Да, я вижу, как он улыбается – ласково и доверчиво, доверчиво… И – я ведь помню, Художник: преодолеть, за пределы колбы. Так кто же с гениальной самовольностью пропустил музыканта внутрь: моё замкнутое – в абсурде саморазрушающаяся ради возможности осуществления мечты своего содержимого разумная раковина, или что-то, что оставил Альмин?...

10:16 

Чужая апотропейная магия

Cogito
Мне надоело пить в одиночестве – оно изменяет вкус вина, разбавляя густой старых мыслей. Пусть сегодня весь город кружится и искажается, заражённый через смех моим опьянением – потом эту вину смоет прохладный дождь. Восхитительно отравляющий иллюзорным освобождением напиток с голосом девушки зовёт прокружиться по улице, задевая смехом прохожих, подняться на самую близкую к фантастике чёрногранитного неба крышу и испытать на себе восторговивисекцию от полёта рядом со взметнувшимися вверх озёрами стёкол. Уже который вечер подряд выслеживает меня снайпер-Луна, а сейчас я улыбаюсь ему, со вздохом отворачивающемуся и кидающему своё оружие в облака. Ко мне тянется лучшая в утекающем за горизонт алении мелодия чьей-то гитары, которой будто не хватает воздуха для единственного порыва. Музыкант, я видел тебя раньше, заклинатель улицы. Отхлебни того же, что сейчас меняет очертания живущего вокруг меня – это отсрочит развязку – и давай вместе напишем песню об отчаянии и буйстве по дороге ко мне, под своды замкнутого пространства.
Музыкант падает, сбивая и расплёскивая краски, на кровать – беззвучный смех на лице и необыкновенный, феерический хохот в глазах: фейерверк ярких зелёных искр на сероватом фоне: похищенные и пленённые туманом звёзды, обмакнутые в химию несовершенства человека и зазеленённые ею. Умышленно переборщил ласки в изгибах движений, увлекая меня к себе, в разгорячённый хаос пледа – а искры колются при поцелуе, а острые ноги прошивают инъекциями сумасшествия кожу на спине. И как объяснить при этой раскрепощённой колкости нереальную нежность волнистых, похожих на мечту волос цвета церковного воска...

Замкнутое пространство

главная